Мещанин запугал нас тем, что нашим собственным признанием наших недостатков и слабостей могут воспользоваться враги. А враг-то как раз и воспользовался успокоительной мещанской проповедью благополучия! Враг радовался всегда, когда под давлением «успокоителей» умолкал голос нашей критики — голос тревожной партийной совести. Ведь признание нами наших собственных недостатков угрожало изжитием их, усилением нашей мощи!
Но теперь поднялся весь народ с оружием. Он фашистам ни землю, ни правду свою, ни правду своих детей не отдаст!» — уверенно решил Балашов. И эта вера в народ, в огромную силу народа, так заслонила и неправдоподобное появление на его пути призрака Кюльпе и все это прошлое, явно спровоцированное теми же кюльпе, что им окончательно овладели спокойствие и уверенность в том, что все они, попавшие в зону фронтового прорыва, правильно делают свое дело: они хорошо дерутся и, как только хватает сил, облегчают оборону Москвы, отвлекая сюда, на себя, многочисленные дивизии этих кюльпе, которые без их сопротивления лезли бы в этот час на столицу. А Москва уж конечно примет все меры, чтобы выручить их, дать им тоже всемерную помощь, если они успеют опередить фашистский удар…
Вошедший в блиндаж летчик доложил Балашову, что завтра будет готов к вылету единственный оставшийся на плацдарме самолет, который уцелел от уничтожения на аэродроме лишь потому, что вследствие поломки был вынужден приземлиться на одной из лесных полян. Уже после прорыва его удалось разобрать на части и перевезти из района, занятого фашистами.
— Постарайтесь закончить ремонт, чтобы вылететь завтра, как только стемнеет. Через вас мы будем просить Генштаб о прикрытии с воздуха наших частей, пробивающихся из окружения, — сказал Балашов летчику.
У выхода летчик отступил, пропуская к командарму Чалого и Ивакина.
Глава четырнадцатая
Эти десятки и десятки тысяч бойцов, командиров и политработников, окруженных фашистами западнее Вязьмы, не знали того, что они в эти дни стоят единственной силой, которая защищает Москву на прямом, кратчайшем, и потому самом опасном пути.
Окруженные здесь бойцы не знали этого. Они не знали, что именно от их воли и стойкости теперь зависит, ворвутся ли в Москву разнузданные орды фашистов, ринутся ли по улицам и домам шайки убийц и насильников, оскорбляя и унижая народ, губя и уничтожая все на своем пути.
Они считали, что где-то недалеко, к востоку от Вязьмы, перед Москвою уже выдвинут прочный резерв свежих сил Красной Армии. Эти силы стоят как стена. Фашисты о них разобьются.
Только немногие, как Балашов, Ивакин да кое-кто из командиров дивизий, осознали свою беду как несчастье более грозное, чем предшествующие военные неудачи. Если несколько дней поряд не может быть установлена ни воздушная, ни даже радиосвязь ни с фронтом, ни с вышестоящим штабом, это может означать только одно — организованность нарушилась и выше.
Но никто — ни Балашов, ни Ивакин, ни их помощники не могли даже представить себе, что между Вязьмою и Москвой нет никакого фронта, что обнаженная и беспомощная Москва защищается только этими окруженными и полуразбитыми частями, а свежие силы, призванные стоять за Москву, еще тянутся по железной дороге из просторов Сибири, из степей Средней Азии и из Поволжья. И пусть на путях этих поспешающих под Москву бойцов зажигают повсюду зеленые огни семафоров, пусть стрелки манометров на паровозах подходят к предельно опасной черте, пусть даже сердца бойцов разрываются болью от нетерпения — им не успеть к Москве ранее, чем через несколько дней. А эти несколько дней они, только они, эти самые окруженные и подуразбитые части, обязаны выстоять, чтобы спасти Москву…
Ну, а если бы и Балашов и Ивакин и все командиры и бойцы знали о том, что творится на самом деле на подступах к нашей столице, то как бы стояли в этой неравной борьбе отрезанные от своих и окруженные врагами советские люди?
Они стояли бы так же. Лучше стоять в боях не сумела бы никакая армия, оснащенная самой современною техникой.
Против фашистской авиации не защищала их своя авиация, против фашистских танков у них не было танков. В их руках были винтовки образца прошедшего века, да гранаты-жестянки, да бутылки с зажигательной смесью.
Сотни разбитых машин грудами обгорелых обломков лежали в кустах и дорожных канавах. Тысячи бойцов и командиров погибли в схватках с атакующими фашистскими танками, тысячи бойцов были убиты бомбами и пулеметами вражеской авиации. Орудия окруженных то тут, то там начали замолкать из-за отсутствия боеприпасов. Раскаленный металл орудий и пулеметов требовал отдыха, винтовочные стволы обжигали руки, а люди, которые по многу часов не выходили из жестокого боя, стойко держались.
И Вяземский плацдарм в эти дни все-таки не сузился ни на шаг.
А всюду — в лесу, в кустах и в оврагах — появлялись сотни могил. Скоро их размоют и заровняют дожди, осядет земля, и никто не увидит, никто никогда не узнает даже места братских могил этих безымянных солдат. И сколько их, павших тут при защите Москвы, останутся только в памяти близких!..
Но никто не думал об этом. Думали не о смерти — о жизни и о борьбе. Вырваться из окружения, выйти к своим и снова стать против фашистов с тою же неизменной пятизарядной винтовкой, с теми же гранатами и в таких же окопах!..
Для подготовки прорыва за ночь была уже проведена частичная перегруппировка сил круговой обороны. Часть полков Старюка, Щукина и Дурова была с Днепра переброшена ближе к району намеченного прорыва. Значительная часть техники перетянута на новые направления.
Но правильно ли представлял себе враг размеры расхлябанности и дезорганизации, вызванных разрушением фронта? Конечно, не все люди мужественны и отважны. В эти дни еще оставались в кустах и оврагах несорганизованные в боевые части бойцы. Если бы знали эти уклонявшиеся от честного боя люди, что Москва лежит беззащитной, конечно, у многих из них раньше проснулась бы дремавшая совесть и гражданская честь. Ведь именно на человеческую слабость рассчитывали фашисты, когда сбрасывали на окруженный плацдарм провокаторские листовки с призывом убивать комиссаров и спасать свою жизнь в плену. На труса и шкурника были рассчитаны «пропуска в плен», которые сбрасывали фашистские самолеты с обещанием содержать в наилучших условиях тех, кто предъявит «пропуск». Но именно эти фашистские прокламации и разбудили даже в ленивых душах гражданскую совесть. Оставив свои кусты и овражки, бойцы потекли к сборным пунктам…
Двое суток заградительный отряд Баграмова вел работу, пополняя бойцами части круговой обороны.
Обстановка была все та же: гулко грохала артиллерия, с разных сторон доносились звуки снарядных разрывов, много раз засветло налетала и авиация немцев, которая бомбила плацдарм. Но отряд был удачно замаскирован в лесу и не испытал на себе фашистских налетов.
В окопах сборного пункта бойцы тихонько переговаривались, приводились в порядок, курили, чистили винтовки. Кто-то из только что прибывших, сворачивая цигарку, заметил, что табак у него на исходе, и что- то по этому поводу проворчал.
— Погоди, товарищ, к своим пробьемся, тогда уж вдосыть покурим, — сказал пожилой, угрюмого вида красноармеец, рядом с ним чистивший ручной пулемет.
— А считаешь, пробьемся? — спросил тот.
Сосед взглянул на него с удивленным недоброжелательством.
— А ты что, товарищ, зимовать в окружении собрался? — насмешливо спросил он.
Ближайшие к ним бойцы засмеялись. Ворчун смутился неуместностью своего вопроса.
— От таких разговоров и паника! — поучающе заметил угрюмый немолодой красноармеец.
— Да, что ты, отец, я ведь так спросил… — сконфуженно возразил боец.
— А лучше «так» никогда не спрашивать, братцы! «Так» только галки летают, а ты красноармейское звание носишь! Думай, что говоришь! — сурово, по-отечески, сказал тот же немолодой.
— Я с начала войны в третий раз попадаю в такой ералаш. Два раза пришлось пробиваться, — ни к