глазами глядя ему в лицо, перейдя на «ты», внезапно задал вопрос: сколько денег за все время службы в Германии было получено им, Балашовым, от немецкой разведки?
— Это еще что за дикая выдумка?! — возмущенно вскочил Балашов.
— Сесть! — скомандовал следователь, вдруг сменив интонацию корректного оппонента на окрик, и в руке его Балашов увидал пистолет.
Обвинение было настолько беспочвенным и нелепым, что даже такая резкая перемена тона и обстановки следствия не внушила Балашову опасения за свою судьбу. Все было только глупо и оскорбительно…
— Чем ты можешь опровергнуть это обвинение? — спросил его следователь и достал портсигар. Открыл его, но медлил взять папиросу.
— Даже опровергнуть не считаю нужным подобную чепуху, — с раздражением сказал Балашов. — На основании чего и кто именно меня обвиняет?
Следователь щелкнул крышкой портсигара и закурил, выпустив тучу дыма.
— Это уж лучше тебе знать, на каком основании, — вероятно, на основании фактов. Ты знал такого… — он посмотрел на бумажку, где было записано, — Кюльпе? — сказал следователь. — Такого, Кюльпе, ты знал в Германии?
— Разумеется, знал. Он был основным «консультантом», который следил, чтобы мой взор не проник, куда не хотели господа немецкие генералы, — сказал Балашов.
— Какие между тобой и Кюльпе были денежные дела? — спросил следователь, внимательно следя за тем, что пишет в протоколе допроса его помощник, и в то же время заглядывая в какой-то вопросный листок.
— Никогда никаких денежных дел у меня с Кюльпе не было, — набравшись терпения, ответил ему Балашов.
Ведь как ни нелепо выглядел этот вопрос, все же его задавали серьезным тоном, в серьезнейшей обстановке.
— Ты был в Германии на больших маневрах вермахта осенью тридцать шестого года. Там вы с Кюльпе встречались?
— Каждый день встречался, разговаривал, даже два раза ездил в одной машине.
— Точнее: двадцать третьего сентября тысяча девятьсот тридцать шестого года около полудня? — спросил следователь.
— Не помню.
— Ты пил вместе с ним молоко в деревне?
— Какого числа — не помню, но было, пил молоко, даже два или, может быть, три раза пил молоко. Это что, преступление?
— Я еще напомню, — не обратив внимания на вызывающий тон Балашова, сказал следователь, — ты платил деньги за молоко?
— А как же! Это вам не Россия, «культура»! Выпил стакан молока — и деньги на бочку! — иронически сказал Балашов.
— Кюльпе тоже платил за себя? — перебил Балашова следователь, сухо подчеркивая серьезность вопросов.
— Конечно.
— А потом он, Кюльпе, держа бумажник в руках, сказал: «Кстати, мой русский друг, я хочу расплатиться с вами. Я вам задолжал». И передал деньги, а ты эти деньги взял, не спросив никаких объяснений. Было так?
— Было! — с усмешкой согласился Балашов.
— Ну вот, так-то и лучше! А ты говорил, что не имел с ним денежных дел! Значит, все-таки было? — словно даже обрадовался следователь.
— Было, помню, — повторил Балашов все с той же веселой усмешкой. «Молодцами работают парни! — подумал он. — Так вот оно что за история!» И ему вдруг стало так радостно на душе, что не осталось даже самой ничтожной тени обиды за то, что его заподозрили и обвинили. — Видите, накануне, в другой деревне, Кюльпе просил меня заплатить за него те же самые десять пфеннигов за молоко, сославшись на то, что он не взял с собой денег, — с охотой, серьезно рассказывал Балашов. — Я заплатил. А в этот день, как вы говорите — двадцать третьего сентября, он мне возвратил эти десять пфеннигов.
— Десять пфеннигов, или марок, или десять тысяч, а может быть, десять тысяч еще с нулем — вот об этом-то я и задал вопрос тебе прежде всего: сколько было за все время твоей службы в германской разведке тобою получено через Кюльпе и сколько другими путями, под видом возврата долга или еще под каким-нибудь видом? Вот все это и должен я с тобой выяснить…
Лицо следователя при этих его словах было совершенно серьезным.
…С этого дня обвинение, выдвинутое Зубовым, послужившее поводом для ареста и следствия, не то чтобы отступило на задний план, а совершенно исчезло! Больше никто не интересовался оценками Балашовым мощи вермахта и теоретическими изысканиями в области тактики и стратегии. Обвинение в получении денег, в связях с германской разведкой, в предательстве родины стало единственным пунктом, который интересовал следствие. Статья обвинения получила другую цифру и литеру…
— Дайте мне очную ставку с тем человеком, который выдвинул против меня эту нелепость! — возмущенно требовал Балашов.
— Ты что — малютка? Не понимаешь, что твой разговор — трепатня, что подобные вещи сделать нельзя? Хочешь сидеть без конца? Ну, сиди! Сиди, думай, — оборвал его следователь.
Страшно было не одиночное заключение, не изоляция сама по себе, а то, что эта явно фашистская провокация, предпринятая Кюльпе и его хозяевами, была подхвачена в нашей стране… В нашей стране!
Присвоение высокого звания, орден, а вслед за этим такой смертельный удар, нанесенный профессиональным приемом подлого гангстера…
Балашов требовал перо и бумагу. Ему выдавали. Он писал заявления, объяснения, письма, полные гнева, логики, страсти, адресовал их в самые высокие, мудрые и справедливые инстанции. Но это был крик в пустыне, в пустыне, отделявшей его на сотни, на тысячи километров от мира живых людей…
Мучительно было сознание и того, что фашистская клевета дойдет до близких, до сына.
Не может Иван поверить в измену отца. Но что же будет с его сердцем? Какое трагическое раздвоение должно оно претерпеть! При мысли о сыне, о Ксении, о Зинушке, о старых товарищах Балашова охватывала тоска отчаяния. Хоть молча бы взглянуть им в глаза! Он без слов им сказал бы, что он не виновен!..
Ни газет, ни журналов, ни писем. Прекратились допросы. Как ни были бы они оскорбительны, как ни нелепы, но когда их не стало, Балашов начал тосковать даже и о допросах, во время которых он мог кричать свое «нет», мог обозвать следователя тупицей, болваном, фашистом, пособником Гитлера… Теперь ему не дано было даже этого…
Балашов тогда понял, что причиной его гибели является не случайность, не чья-то ошибка, а точный расчет фашистов, их опасения, что он за три года слишком много узнал о вермахте, об их подготовке к войне. Может быть, у них были сведения о том, что он читает лекции в академии, что пишет учебники. Он был сильным врагом фашизма, и фашисты поняли это…
Но как же так оказалось, что фашистская гадина получила больше доверия со стороны советских людей, чем он, Балашов, который мальчиком с первых недель революции взял в руки винтовку, чтобы драться с белогвардейцами, и отдал все, силы партии, родине?! Кто же мог верить больше фашистам, чем ему, Балашову? Кто был обманут и кто хотел быть обманутым, кто и зачем заранее хотел поддаться обману?!
И вот сегодня эта до неправдоподобия неожиданная и странная встреча с пленным эсэсовцем возвратила Балашова к сомнениям и мукам, почти позабытым в последние напряженные боевые недели, к порочному кругу истерзавших мозг размышлений, которые так до сих пор и не привели его к решению загадки, заключавшейся в практическом слиянии двух, казалось, по самой природе несовместимых линий.
Как могли действовать в одном направлении прямолинейно-недальновидные, но честные обвинения,