пропел он насмешливо на мотив популярного танго. — Эх, Емельян Иваныч, неужели так больше уж никогда не будет ни мирной любви, ни мирной работы, ни танцев, ни музыки?! Вы не подумайте, что я уж такой бездельник, пижон и танцор. Я химик и дело свое люблю, а после работы люблю веселиться… Я до войны учился… Мне — двадцать три… — в возбуждении от жара болтал Яша.
Им всем было здесь по девятнадцать, по двадцать три, самое большее — тридцать лет…
Баграмов, с отросшей седой бородой, в свои тридцать восемь даже сам считал себя стариком, а их ощущал сыновьями.
Он кормил их с ложки — они выплевывали баланду, отворачивались, но он их снова насильно кормил, уговаривая каждого:
— Скушай, ну, скушай…
— Холодной воды! — требовал больной.
— Еще две-три ложечки съешь, тогда дам воды!
Он следил за их температурой и пульсом, бродил между койками, укрывал им шинелями ноги, подавал и убирал подкладные судна, сливные ведерки…
На другой день после того, как Степка-фашист был доставлен сюда без сознания, в дверь изолятора постучали.
Баграмов выглянул в коридор.
— У вас тут, папаша, заразный барак для персонала? — даже заискивающе обратился к Емельяну толстомордый, по-граждански чисто одетый малый. За его спиною стоял такой же второй. От обоих несло резким запахом цветочного одеколона.
— Здесь тифозный изолятор, — ответил Баграмов, не понимая, что это за странные штатские люди.
— А Степа тут? — кося глазом, спросил толстомордый.
— Что за Степа?
— Шеф-повар! Не знаешь, что ли?! — удивился, почти возмутился второй.
— Лежит.
— Ну как он? — заботливо спросил первый, как о больном ребенке.
— Плохо! — коротко отрезал Баграмов.
— Мы вот ему принесли покушать… Один из них протянул узелок в белоснежной салфетке. У Баграмова подступила к горлу спазма бешенства.
— Уж вы тут о нем позаботьтесь… Мы вам отплатим — подкинем мясца, сахарку… — искательно сказал толстомордый.
— Будьте спокойны, — пообещал Емельян, сдержавшись.
После их ухода он развязал узелок…
Как он вовремя удержал язык! Ведь он чуть не крикнул, что все равно Степка-фашист подохнет, что он ничего не жрет и ему ничего не надо… Как вовремя удержался!
В узелке оказались кастрюля с крепким мясным бульоном, белые сухари, кисель, молоко и яйца!
Никто здесь не видел подобных вещей. Об этой еде мечтали во сне да вспоминали в ночных беседах во время голодной бессонницы.
«Сколько же жрет эта скотина, когда здоров! — с ненавистью думал Баграмов. — Он пожирает за день пятнадцать-двадцать, а может и тридцать пленных пайков!..»
— Товарищ, который час? — раздался слабый, едва слышный голос.
Баграмов взглянул. Этот мальчик с тонким лицом, обросшим за время болезни рыженьким пухом, фельдшер Семенов, почти две недели не приходил в сознание. Он бредил мамой и папой, сестренкой Симой, учившейся в средней школе, и маленьким братом Вовкой. Баграмов узнал все его отношения, узнал, что его отец машинист паровоза, что сам он любит сметану, что у них есть фруктовый сад, а в саду десять ульев… Он так хотел, чтобы Митя Семенов был возвращен в семью. Но Митя особенно долго лежал в бреду, выплевывал пищу и умирал… И вдруг этот тихий голос: «Который час?»
— Самое время обеда, — с усмешкой сказал Баграмов, и от радости у него защипало глаза. — Хочешь мясного бульона?
Тот взглянул недоверчиво. Но Емельян уже поднес ему жестяную кружку душистого, давно позабытого пойла.
— Давай, давай покормлю! — ласково говорил он Мите.
Он поил бульоном больного, поддерживая рукою его затылок, и с умилением следил за открывающимся ртом. Когда-то с таким же чувством он кормил своего годовалого Юрку…
— Еще чуть-чуть! Ну, немножечко! — уговаривал он.
— Спать… — блаженно и слабо, по-детски, пролепетал Митя.
— Ну, спи, ну, спи, я укрою тебя получше…
Потом Баграмов сам растолкал одного из спавших. По ложечке лил ему в рот бульон — тот плевался. Тогда Баграмов заменил бульон киселем…
Он будил третьего, четвертого, пятого, пока не истощились запасы роскошных яств.
С этого дня за счет Степки-фашиста несколько человек поправляющихся получали все то, что им было нужно после долгой, тяжелой болезни…
— Ну как Степа, кушал? — ежедневно спрашивал надушенный посетитель у дверей тифозного изолятора.
— Ваш Степа жрет, как медведь, — отвечал Баграмов. — Поест да заснет. Проснется — опять за еду. Вечером начал ругаться, что мало приносят…
Баграмов сказал почти правду, Степка накануне в бреду дико кричал на какого-то Сережку; «Масла, черт, тебе, что ли, жалко?! Часы мои загони, купи масла! Ефрейтору Ваксу часы загони, купи молока да яичек!» — кричал он, сопровождая все это гнуснейшей бранью…
Баграмов так им и сказал:
— Сережка есть у вас! Вот он велел ему часы загнать ефрейтору Ваксу, прислать яиц, молока и масла…
Это было так кстати: метавшиеся до этого в бреду больные начали приходить в сознание. Пока они были без чувств, Баграмов, не отказывая в баланде Волжаку и себе, выносил обратно из изолятора почти полное ведерко и раздавал больным, лежавшим в большой палате. Но теперь здесь очнулись свои. Они с нетерпением ожидали часа кормежки и просили добавки. А где ее взять?! Правда, за эти дни накопилось немало и хлеба. Порезав его на тонкие ломтики, Баграмов на тепловатых батареях отопления насушил сухарей, однако их хватило ненадолго на подкорм оправлявшихся после тифа и оттого вдесятеро более голодных людей…
Через несколько дней в изолятор с кухни доставили в бреду того самого толстомордого парня, который таскал передачи Степке. Баграмов уже «пожалел» его, подумав, что изобилие теперь иссякнет, однако же на другой день второй франтоватый, так же разъевшийся малый принес бульон «на двоих» уже прямо в ведре. Белые сухари, молоко, сахар, яйца, кисель поступали Степке в таком количестве, что еще о десяток самых слабых больных было выделено Емельяном на «особо усиленное питание»…
…В бреду Иван Балашов вырвался из-за проволоки. Буйная мечта разожженного жаром воображения несла его в рядах победителей, сметающих с лица земли фашистских бандитов. Они мчались, гоня захватчиков из пределов поруганной и оскорбленной родины. Враг бежал, все бросая, бежал через деревни, леса, кустарники и болота…
Иван еще помнил ощущение крыльев победы у себя за плечами, когда очнулся от бреда. Во всех членах его была разлита слабость, но ясное, просветленное полусознание напоминало о свершенном подвиге. Он не мог припомнить деталей великой битвы, которая только что завершилась в его воспаленном воображении, но помнил, как грозный клич «Вперед! За родину!» — сменился громовым победным «ура» и погонею за разбитыми, бегущими полчищами фашистов… Чувство огромного счастья и сознание заслуженности спокойного отдыха теперь наполняло его.
Иван не чувствовал под собой ни жесткой доски, ни колючего ворса армейской шинели, касавшейся