всеми силами мучительно устремлялось с черного, непроглядного дна кверху, в туманные зеленоватые волны, в смутное, но трепещущее движением царство плавучих, летучих теней. И вот опять появились над ним злые стеклянные зрачки, и широкая зубастая пасть повисла, медленно наплывая все ближе… Однако на этот раз прохладная женская рука уверенно взяла Балашова за руку и подняла из зеленой мути в мягкие волны тепла. И вот тут, с тихой радостью подняв веки, он сразу узнал лицо Ксении. А может быть даже, он почувствовал ее присутствие раньше, чем узнал, и ранее, чем увидел ее лицо.
Может быть, прежде, чем в первый раз поднял веки, он угадал прикосновение именно ее пальцев к своей руке. Может быть, именно это ее прикосновение и увело его из-под власти заново наступавших призраков. Вдруг он почувствовал тишину, и покой, и еще какое-то удивительное свечение всего бытия и чуть слышно сказал:
— Аксюта…
— Ты молчи… ты молчи… ты молчи! — волновалась она. Он замолчал. Он готов был молчать, лишь бы она не исчезла.
— Надо молчать. Вы должны молчать! — повторяли врачи.
Балашов молчал. Сознание возвращалось к нему медленно, но неуклонно, день ото дня полнее. Он молчал днем, молчал ночью. Сутки, вторые, третьи…
Если бы лечащие врачи могли проникнуть в работу его мозга, то, желая его оградить от напряжения, они должны были бы ему разрешить разговаривать, не оставляя его наедине с собственными мыслями.
Не разговаривать, не делать попыток движения, лежать в одиночестве и тишине, в состоянии дремоты, впадая в сон, вновь возвращаясь к дремоте, отдаваясь полностью растительным процессам грануляции пораженных тканей…
А мысль?
Разве слова рождаются на кончике языка? Разве они не уходят корнями в сердце и голову? В ожившее сердце, в мозг, наполняющийся воспоминаниями…
Грануляции…
Ноги в гипсе, голова под повязкой, сон, дрема…
Но даже во сне живет мысль. Она оживает сама, и разве ей запретишь врываться в тот полунаркотический сон, который врачи придумали для плавного выведения организма из состояния длительного беспамятства?!
И эта настойчиво живущая мысль копошилась, рылась, вгрызалась и возвращала его к напряженным дням вяземской круговой обороны, упорной, самоотверженной борьбы отрезанных и окруженных фашистами частей его армии…
…Вот решили они той ночью вести окончательный бой на прорыв. Над картой скрестились взгляды Ивакина, Чалого, Бурнина, Чебрецова, Старюка, Зубова, Щукина, Дурова, Волынского. Приказ был подписан.
Ивакин с командирами частей выехал руководить перегруппировкой. Зубов, прощаясь, четко взял под козырек, и Балашов протянул ему руку. За эти дни он оценил в полковнике умного и решительного командира дивизии. Ивакин, сверкнув на прощание молодыми глазами, обнялся с Балашовым. Чалый ушел к себе — «нитки держать в руках», как выражался он о своей работе начальника штаба. Задержанные в блиндаже командарма Чебрецов и Бурнин ожидали Балашова.
— Перехожу на НП Чебрецова. Там сейчас будет главное дело, — сказал Балашов капитану, дежурному по связи. — Пошли, товарищи, — обратился он к Чебрецову и Бурнину как раз в ту минуту, когда одновременно с грохотом зенитных орудий раздались сигналы воздушной тревоги.
— Может быть, переждем минутку, товарищ командующий? — сказал Чебрецов.
— На войне, товарищ полковник, опасности не переждешь, — возразил Балашов.
Он первым вышел из блиндажа, увидел, что вокруг все светло от фашистских «небесных свечек», как он называл.
— Ишь черт их принес! — проворчал Балашов, направляясь к деревне.
— Ложись! — крикнул кто-то.
Он услыхал вой бомбы, удар… И все на этом кончилось для него. Кажется, он не успел упасть на землю раньше взрыва…
Значит, он выбыл в самый решительный, самый трудный момент. Что же там дальше сталось? Как же они пробивались и как удался прорыв?.. Должно быть, удался, если он здесь, у своих, явно в Москве… Значит, Москва стоит… Но как же решилась судьба их частей? Кто командовал?
— Где мы? В Москве? — задал он осторожный вопрос Ксении.
— Молчи! Ради бога, молчи! Мы в Москве, в Москве! Ты молчи! — повторяла она, свято блюдя наказы врачей.
Наивные предписания медицины!
Он умолк. Врачи предписывали ему покой и безмолвие, но эти безмолвие и «покой» вонзались в мозг, как раскаленные железные прутья.
В безмолвии палаты, которое казалось врачам спасительным, рождались вопросы о том, как же все- таки и почему так получилось с этим злосчастным началом войны. Почему передовая военно-теоретическая советская мысль, явно преобладавшая над фашистской военной теорией, не смогла претвориться в победоносную военную практику? Опять все та же надежда на русское тысячелетнее «авось», которое стало недопустимым в век точных расчетов и техники…
И все-таки — что же теперь? Миновала опасность, нависшая над Москвой, или нет?! Кто командует обороной? Что введено нового? Где рубежи? Как они там, под Вязьмой, решили задачу, которую перед ними поставила жизнь? Помогло ли Москве их жестокое сопротивление в круговой обороне?..
Если бы в госпиталь заглянул кто-нибудь из его соратников — Ивакин, Чалый, комдив Чебрецов или этот, с бородкой, из «штаба прорыва», полковой комиссар… Балашов поморщился, силясь вспомнить фамилию Муравьева… Они сумели бы понять, что человеку нужнее, важнее покоя и тишины. Они-то поняли бы, что главная боль не черепное ранение. «Черепное», — иронически повторил Балашов. Не этот самый… как его?.. тазобедренный, не шестого ребра в области… как его?.. в области соединения с позвоночником…
В открытых глазах Балашова было столько молчаливого страдания и муки, что Ксения не выдержала сама.
— Больно тебе, Петрусь? Больно, родной? — спросила она.
— Тише, Аксюта, тише! — шепнул он. — Услышат — велят молчать, а то и совсем тебе запретят посещения. Давай говорить потихоньку.
— Мне страшно. Они говорят — нельзя, — беззвучно сказала она и прижала к губам его руку.
— Молчать страшнее… Они ведь не знают, Аксюта, что для меня, что для нас с тобой нет ничего страшнее молчания. Ведь нас окружало молчание, четыре года.
— Не надо об этом, — пыталась остановить она.
— Как не надо?! Все надо. Обо всем. Ты видишь, мне легче…
Шаги сестры не доносились из коридора, но малейшее движение двери Ксения улавливала глазами раньше, чем наступала «опасность». И они умолкали…
Они говорили о фронте, о жизни в Москве.
— От Вани так все по-прежнему ничего? — спросил Балашов.
Она молча кивнула.
— Где Зина?
Ксения Владимировна ответила.
— Близко к Москве фашисты?
Она с трудом молча кивнула. Что делать?! Она не смогла солгать.
— Сколько суток прошло, как меня…
— Теперь почти три недели.
Он помолчал.
— Они ничего уже не смогут, — шепнул он. — Москва отобьется… Да, да ты мне верь…
— Молчи… ты молчи! — спохватилась Ксения. Но он уж и сам замолчал Ответ успокоил его. Если они не прошли в эти три недели, то, значит, уже не пройдут… Он закрыл глаза и отдался сну…