возможно не без согласия Керенского. (Каринский был назначен на пост прокурора Временным правительством и в симпатиях к большевикам, тем более к Ленину, не замечен.) Вот как описывает разговор Владимир Бонч-Бруевич в книге «На боевых постах Февральской и Октябрьской революций» в 1931 году.
«Я звоню вам, – сказал он (Каринский. –
– В чем же дело? – спросил я его.
– Ленина обвиняют в шпионаже в пользу немцев.
– Но вы понимаете, что это самая гнусная из клевет? – ответил я ему.
– Как я понимаю, это в данном случае все равно. На основе этих документов будут преследовать всех его друзей. Преследование начнется немедленно. Я говорю это серьезно и прошу вас немедленно же принять серьезные меры, – сказал он как-то глухо, торопясь. – Все это я сообщаю вам в знак нашей старинной дружбы. Более я ничего не могу вам сказать! До свидания. Желаю вам всего наилучшего. Действуйте…»
Бонч-Бруевич тут же сказал об этом Ленину, и тем же вечером 4 июля тот вместе с Зиновьевым исчезли из Петрограда. 27 июля, после того как в газетах были полностью опубликованы все обвинения, Ленин в газете «Рабочий и солдат» со свойственной ему изворотливостью писал, что обвинения в его адрес сфабрикованы в духе дела Бейлиса, «прокурор играет на том, что Парвус связан с Ганецким, а Ганецкий связан с Лениным! Но это прямо мошеннический прием, ибо все знают, что у Ганецкого были денежные дела с Парвусом, а у нас с Ганецким – никаких». Ленин преднамеренно не коснулся той части обвинения, где отмечалось, что во время обыска в особняке известной балерины Кшесинской, являвшемся штаб-квартирой большевиков, следователи обнаружили телеграммы Ганецкого к Ленину, связанные с финансовыми вопросами. Как говорил Ленин, «факты – упрямая вещь», и, понимая, что они не в его пользу, он покинул пределы страны и не явился на суд. Однако, как признал Керенский, он быстро «оправился от нанесенных ударов» и обратился к большевистской партии с новой директивой в статье «К лозунгам», где писал, что отныне пролетариат может взять власть только вооруженным путем, изображал Временное правительство как кучку махровых революционеров: «…надо говорить народу правду: вся власть в руках военной клики Кавеньяков (Керенского, неких генералов, офицеров и т. д.), коих поддерживает буржуазия как класс. Эту власть надо свергнуть. Без этого все фразы о борьбе с контрреволюцией пустые фразы». (Генерал Луи Кавеньяк жестоко подавил восстание рабочих в Париже.)
Провал попытки Ленина захватить власть 3 июля стал огромной неудачей для немцев. Отчаяние было настолько велико, что в германском Генеральном штабе выдвинули идею о заключении мира с Временным правительством. На Керенского вышел доктор Рунеберг, прибывший из Финляндии со специальным посланием от германского руководства. Сам факт обращения вызвал у Керенского возмущение. Он просил информировать переговорщика: тот «может, если пожелает, приехать и встретиться со мною, однако я тут же распоряжусь об его аресте».
Не было ли это новой ошибкой Керенского? С одной стороны, он выполнял союзнический долг, а с другой – оставлял страну в состоянии войны и ослабления, позволил Ленину и далее трубить о переходе империалистической войны в гражданскую. С высоты лет Александр Федорович скажет, что в случае заключения сепаратного договора с немцами большевики никогда не захватили бы власть, «в конце концов Ленину, конечно, удалось подписать сепаратный мир, но это произошло слишком поздно, чтобы дать немцам возможность победить на англо-французском фронте». В душе и действиях Керенского победил честный, юридически грамотный человек, а не дальновидный политик-приспособленец. Позднее, перед явной угрозой победы большевизма, он попытался переговорить с немцами о мире, был близок к успеху, но не более. И, несмотря на яростные нападки и оскорбления, он написал о Ленине то, что было: «Ленин не был немецким шпионом. Предательство Ленина было политической комбинацией для достижения его цели. Ленин был для немцев инструментом в попытке добиться мирового господства».
Жаркое лето… виделось удачливым Александру Федоровичу. Хотя во влажном и тяжелом для дыхания северном воздухе чувствовалась напряженность, парило так, что мог грянуть ливень или град с ураганным ветром. Александр Федорович, увлеченный работой, надеждами на развитие свобод, не замечал предпосылок к политическому ненастью.
Большевики в Советах, особенно в провинции, практически потеряли всякое влияние, и сами Советы, по твердому убеждению Керенского, сыгравшие свою роль после падения монархии, находились на грани самораспада. После выборов в местные органы самоуправления «существование Советов потеряло всякий смысл, в их работе не принимали участия ни слои интеллигенции, ни большинство рабочих». Но Керенский даже не помышлял официально ликвидировать Советы, видимо надеясь на их самоисчезновение, и созвал в Москве, более спокойном городе, чем Петроград, Государственное совещание, прошедшее в Большом театре 12–15 августа. Солдатам, охранявшим Большой театр, были розданы боевые патроны. В день открытия совещания в Москве бастовало четыреста тысяч человек. Москва оказалась далеко не такой мирной и спокойной, какой ее считал Керенский. Однодневную стачку, организованную большевиками, он назвал проявлением экстремизма, а другим его проявлением – приезд в Москву главнокомандующего генерала Корнилова.
На Александровском вокзале генералу устроили торжественную встречу, его вынесли из поезда на руках. «На вере в вас мы сходимся все, вся Москва», – приветствовал его кадет Родичев. Миллионерша Морозова упала перед генералом на колени. Наверное, права была Нина Берберова, говоря о «роковом» опубликовании документов, изобличающих Ленина в связях с Германией. Керенский «упустил» врага, и этого не могли ему простить ни военные, ни многие штатские люди, мнение которых по этому поводу ярко высказала Павла Тетюкова. «Страна искала имя», – так выразил генерал Деникин мнение недовольных мягкостью Керенского. Против него были генералы и правые кадеты, считавшие, что в наступившем моменте лучше опереться на человека сабли, чем на политика. Говорили о генерале Алексееве, адмирале Колчаке, но, когда Керенский назначил Корнилова главкомом, толки прекратились. «Имя» было найдено. Джордж Бьюкенен написал: «Корнилов гораздо более сильный человек, чем Керенский; если бы он смог укрепить свое влияние в армии и если бы последняя стала крепкой боевой силой, то он стал бы господином положения». Генерал Брусилов, наблюдавший боевую деятельность Корнилова на войне, так аттестовал его: «Это начальник лихого партизанского отряда – и больше ничего». Командуя 8-й армией во время июньского наступления, он не смог закрепить первоначальный успех, не успел выполнить распоряжения фронта, свалив вину за неудачу на революцию. В этом его поддержали комиссар армии морской инженер штабс-капитан Филоненко и комиссар фронта Б. В. Савинков – правый эсер, требующий «твердой власти». Морали нет, есть только красота, писал он, автор известного романа «Конь бледный». Следуя своему лозунгу, он был завербован большевиками и погиб от их же руки. Ему принадлежат слова, восхваляющие генерала Корнилова: «С назначением генерала Корнилова главнокомандующим войсками Юго-Западного фронта стала возможна планомерная борьба с большевиками».
Политические сподвижники всячески рекламировали генерала, создавали тайные союзы, готовые поддержать его. В большом количестве была издана брошюра «Первый народный главнокомандующий генерал-лейтенант Лавр Георгиевич Корнилов».
10 августа Корнилов вручил Керенскому свою программу. Но Керенский медлил с ответом. «Там был изложен целый ряд мер, – объяснял свое колебание Керенский, – в огромном большинстве вполне приемлемых, но в такой редакции и с такой аргументацией, что оглашение ее привело бы к обратным результатам».
Каждый день в истории страны, которую Керенский хотел сделать демократической, не уступающей ни в чем из свобод и законов самым цивилизованным странам, заслуживает пристального внимания и изучения, увы, опыт чего не был использован демократами будущих поколений. Поэтому очень ценны воспоминания очевидцев событий тех исторических дней, пусть в чем-то субъективные, но тем не менее интересные. Гиппиус записала в дневнике: «Совещание в Москве открылось (там – частичная забастовка, у нас в Петербурге – тихо). Керенский сказал длинную речь – обыкновенную свою речь, пафотическую, местами недурную. Только уже не современную, ибо опять не деловую, а „праздничную“ (Праздник у нас, подумаешь!).