всадники с золотыми погонами на плечах и с царскими бело-сине-красными флагами на пиках и, громко распевая «Боже, царя храни», ворвались в город на берегу Черного моря. Как только они вошли, колокола церквей зазвонили часто и басовито. Бородатые священники с большими крестами в руках, оборванные монахи в жестких, остроконечных клобуках, монашки с восковыми свечами в бледных руках, толпы верующих, мужчины, женщины, особенно много женщин, всякого возраста и вида, двинулись длинными процессиями по улицам, неся святые образа, восковые свечи и царские флаги, распевая неистовыми голосами свои благочестивые песнопения и визгливо-истерически призывая к мести антихристам, богохульникам и евреям, вечным врагам святой Руси и ее православного народа. Святые песнопения сопровождались звоном разбитых стекол в еврейских лавках и домах и криками избиваемых евреев; святые образа и портреты царя были залеплены пухом, выпущенным из еврейских перин и подушек. Поверх старых плакатов были наклеены новые — с новыми приказами, законами и декретами. Некогда веселый город снова был полон офицерами с золотыми и серебряными пуговицами и погонами. Толпы проституток снова прогуливались по бульварам и площадям. Снова открылись веселые кафешантаны. Певицы хриплыми голосами надрывно пели о тройках, о соблазнителях и о девушках, чье сердце разбито, девушках, прощающихся со своими возлюбленными, храбрыми офицерами, которые должны променять любовь на геройство и славу на поле брани. Танцоры в черкесках плясали «камаринского» и метали кинжалы в банкноты, разбросанные по полу. Официанты в засаленных фраках и грязных манишках стреляли пробками из бутылок шампанского и подсыпали кокаин в бокалы золотопогонников и их размалеванных дам. Пьяным песням вторили по ночам вопли истязаемых, крики задержанных, стоны и стрельба. Колеса грузовиков, которые везли арестованных в пыточные подвалы по темным улицам, не переставали сотрясать брусчатку мостовых. Снова все переменилось в городе: газеты, законы и деньги. Вместо прежних денег, которые были упразднены и от которых пьяные офицеры прикуривали папиросы, были введены новые банкноты на специальной бумаге, напечатанные специальной краской. Но дороговизна, голод, эпидемии и смерть остались теми же самыми.
Вслед за ними снова пришли хлопцы в хвостатых шапках, потом снова люди с красными звездами, потом всевозможные другие, все — со своими знаменами, приказами и расстрелами, все приходили героями, и все бежали с позором. Однажды даже пришли иноземные корабли и бросили якорь на рейде подальше от порта. Пинхас Фрадкин вышел их встречать. Но это были не торговые корабли с Востока, а военные корабли с наведенными на город жерлами палубных орудий, и пришли они с Британских островов и из французской Бретани. Они никого не подпускали к себе, эти вооруженные чужеземцы, ни с кем не имели никаких дел, кроме городских проституток, профессиональных и непрофессиональных. Как неожиданно они пришли, так же нежданно исчезли, оставив за собой гулкие гудки и мусор на прибрежной воде: консервные банки, сигаретные окурки, журналы с голыми накрашенными девицами, разорванные письма и использованные презервативы. После этого порт стал еще заброшенней и опустошенней. Даже вечные крысы исчезли из него. Море штормило и било о причал своими свинцовыми волнами. Ветры выли зло и упорно.
Пинхас Фрадкин, в маловатой ему одежде на коренастом теле и в папахе на кудрявой голове, метался в хаосе брошенного города, как полова, подхваченная вихрем. Он прятался в подвалах, ночевал в пекарнях, когда они еще работали, иногда неделю-другую ютился в углу на чьей-нибудь кухне за то, что колол дрова или чинил что-нибудь в доме. Он менял улицы и дома на Молдаванке чаще, чем рубашки. Так же часто он менял и свои занятия. Однажды помог какой-то еврейке донести домой с рынка мешок картошки; другой раз натаскал воды в пекарню; еще один раз целую ночь крутил колесо печатного станка в типографии, в которой не было электричества, чтобы запустить машину; иногда стоял ночь напролет в хлебной очереди для какой-нибудь хозяйки, чтобы утром, ко времени открытия лавок, быть одним из первых. Но больше всего в этом брошенном городе он голодал. Он всегда был голоден, когда больше, когда меньше, но ни разу не ел досыта. Не только голод подстерегал его постоянно, но и смерть. Сыпной тиф, брюшной тиф, дизентерия и другие эпидемии охватили город. Ворота домов, всегда, даже днем, запертые из страха перед налетчиками, часто открывались перед черными похоронными дрогами, приезжавшими за покойником. За детьми даже дроги не приезжали — приходил могильщик с ящиком под мышкой. Кроме эпидемий Пинхаса Фрадкина подстерегали вооруженные люди всех мастей. Ему приходилось все время прятаться от «хаперов»[85], которые то хотели забрать его на рытье траншей, то засадить в тюрьму, то отправить на фронт или прямиком на тот свет. Но, несмотря на это, он продолжал бродить по выщербленным мостовым и мерить город из конца в конец, даже когда пули сыпались градом. Он привык к опасностям, все-таки четыре года провел на фронте. Случалось, что в самые опасные дни он перебегал с улицы на улицу, от дома к дому только для того, чтобы узнать, как можно вырваться из осажденного города, как добраться до какой-нибудь границы, а оттуда — на Восток, где было его сердце.
Он обивал пороги сионистских деятелей, которым на чистейшем иврите рассказывал о своем горячем желании вернуться на родину. Но эти люди и слушать не хотели заросшего щетиной типа в папахе. Он пошел к контрабандистам, к блатным. Те выслушали его, даже пообещали провести до румынской границы, как других, пытавшихся вырваться из этой страны, но потребовали за такую опасную работу денег, много денег, и не рваных бумажек, а настоящего золота или серебра. Пуститься в дорогу одному было невозможно. Поезда ходили редко и перевозили только военных и пассажиров с пропусками, которых штатским почти не выдавали. Идти пешком было нельзя, потому что на дорогах орудовали банды. В космополитическом в прошлом городе, который теперь был отрезан от мира, оторван даже от других городов своей собственной страны, носились дикие слухи, фантастические разговоры и небывалые новости. Каждый день ожидали новую власть. Сегодня весь город знал, что пришли наводить порядок англичане, на другой день — что край оккупируют французы, на третий — что придут греческие корабли, на четвертый — что приближаются румыны, идут поляки, надвигаются чехи. Однажды даже распространилось известие, что новое Израильское царство, которое было основано английским лордом, этим вторым Киром, шлет корабли в одесский порт, корабли с развевающимися бело-голубыми флагами, и что эти корабли вывезут всех евреев из страны, в которой они брошены на произвол судьбы, в их собственное царство. Пинхас Фрадкин жадно ловил эти новости и верил всему, что говорили, потому что хотел верить, потому что эти вера и упование давали ему силы скитаться в голоде и нищете, в грязи и опасностях по брошенному городу.
Однажды он нашел себе на некоторое время место, где можно было приклонить голову и даже насытиться. Пекарь, в подвале которого он как-то раз переночевал, забрал его к себе в дом, дал ему койку с тюфяком, набитым свежей соломой, с одеялом и подушкой. Также ему в этом доме дали горячую похлебку и хлеба досыта. Пинхас Фрадкин думал, что это за тяжелую работу в пекарне, которую он с радостью выполнял, но пекарь стал заводить разговор о том, чтобы просватать за Пинхаса свою сестру, старую деву. Ей было далеко за тридцать, и она годами сидела на улице с корзиной выпечки. У нее было обожженное и выдубленное солнцем красное лицо, а голос огрубел от зазывания покупателей. Девица сразу же стала хватать Пинхаса за руки, грубо прижиматься к нему и рассказывать хриплым голосом о платьях, лежащих у нее в большой корзине. Она даже показала ему свои вещи, чтобы Пинхас не подумал, что она просто хвастается. Она расстелила перед ним все свои кружевные рубахи, все расшитые панталоны и другие предметы женского гардероба. Она даже показала ему приданое, не бумажки какие-нибудь, а один в один серебряные рубли. Младший брат девицы, молодой человек в новеньком, с иголочки, френче и с угольно- черными усиками над кроваво-красными губами, в которых постоянно была зажата папироса, молдаванский
В своем горячечном ожидании он забывал о лишениях, о голоде и даже о родном доме. Он не писал родителям и не получал от них известий. Между брошенным городом и страной не было никакой связи: ни телеграфа, ни даже почты. Почтой были слухи, передаваемые из уст в уста, из улицы в улицу. Теплым весенним днем, когда первые почки распускались на тех городских деревьях, которые еще не были срублены на дрова, и птицы распевали свои радостные песни, весенним днем, когда евреи снова могли свободно ходить по улицам, потому что в город опять пришли люди с красными звездами и красными ленточками на