смелость, с какой он отстаивает свои взгляды, — это я говорила. Даже дала понять, что разделяю его убеждения. За что еще я должна восхищаться им? Ведь он сам говорит, что в этих изысканиях смысл всей его жизни. И что жена-гречанка ему нужна для того, чтобы осуществить его мечты. Что же я упустила сказать? И что я сейчас придумаю, если мне хочется одного—умереть?»
Из-за облаков проглянуло солнце, и в голове тоже прояснилось.
«Ну конечно же! За что его почитают во всем мире и почему за ним охотится всякая греческая семья с дочерью на выданье? Потому что он миллионер! О таких богачах мы даже не слышали. И всего этого он добился своими силами, без систематического образования, без помощи родных, вообще без всякой поддержки. Он имеет право гордиться собой».
И, подняв на него глаза, она сколько могла восхищенно объявила:
— Потому что вы богач. Лицо Генри окаменело.
— Вы хотите выйти за меня замуж не потому, что я значу что-то как человек, а потому, что я богат! Нам не о чем больше говорить. Я постараюсь забыть о вас.
Он повернулся к гребцам и коротко бросил:
— Возвращайтесь в порт!
Мадам Виктория укрылась в глубине дома. Гордая женщина с поистине королевской осанкой и самообладанием, она едва сдерживала слезы. Софья еще ни разу не видела мать плачущей, даже когда нагрянула беда и семья потеряла дом. Но теперь — какое унижение: Энгастроменосов сочли недостойными! Мистер Шлиман будет искать другую невесту.
Софья заперлась у себя, мучаясь, что ее отвергли. Когда же она осознала, сколько неприятностей доставила домашним, то разлилась в три ручья. Лежа ночью без сна, она поняла, что ее прямые и честные ответы все-таки не годились для такого гордого и ранимого человека, как Генри Шлиман. Он одарен редкими достоинствами, и как смело он решается перекроить иначе вторую половину жизни, какой у него положительный и прямой характер — конечно, корила она себя, он достоин того, чтобы будущая жена именно этим восхищалась в нем. Ей вспомнилось, как в поезде, везшем их в Пирей, господин Ламбридис рассказывал о единственном в своем роде способе изучения языков, которым пользовался мистер Шлиман: он читал вслух одну и ту же книгу на двух языках—один он уже знал, другой только собирался выучить.
— Но вообще, — заметил Шлиман, — мы думаем и действуем различно—в зависимости от языка. По- немецки я пишу и говорю резкости, по-английски—вежлив и даже любезен, французский язык настраивает меня на иронический лад. А как у меня с греческим, мисс Софья?
— В разговоре вы настоящий грек, великодушный в большом и привередливый в малом. Но пишите вы, — она помедлила, подыскивая слова, — словно на всех языках сразу.
Он воспринял это как комплимент и, порывшись во внутреннем кармане, достал пачку отпечатанных листков.
— Я только что получил эту брошюру из Нью-Йорка. Я написал ее для съезда американских филологов в мае.
Испросив разрешение, он прочел начало статьи, и снова Софья стала свидетельницей чудесной метаморфозы: не средних лет и заурядной наружности господин сидел перед ней, а привлекательный молодой человек с горящим взором и гордой осанкой, жесты отмечены благородством и энергией, столь свойственными его духовным порывам.
«Сколько времени в университетском курсе следует уделить изучению языков?» Отвечая на этот вопрос, я повторю справедливые слова, сказанные Карлом V Франциску I: «С каждым новым языком вы обретаете новую жизнь». Ибо знание языка чужой страны делает для нас возможным знакомство с ее литературой, нравами и обычаями…»
Пепельно-серый рассвет перебирался с площади в ее спальню, и она чувствовала, как бессонница и растревоженная совесть делают ее старше. Вот что нужно было ответить мистеру Шлиману:
«Я хочу выйти за вас замуж, потому что уважаю вас и восхищаюсь вами. Не имея такого подспорья, как систематическое образование, вы сумели сделаться замечательным ученым и лингвистом. У меня дух захватывает, когда я думаю о возможности быть с вами рядом женой, помощницей и верным другом, вместе с вами заниматься раскопками в Трое и Микенах и вернуть миру утраченные сокровища. О такой чести может только радостно мечтать любая молодая, с живыми интересами женщина. Вот почему я хочу быть вашей женой».
— Да, — вздохнула она, — вчера бы мне быть такой умной.
Но что поделать, если вчера она умирала от морской болезни.
Мучительно сознавать, что она так сглупила, и уж совсем плохо, что родные теперь не поправят свои дела. С первыми лучами солнца она оделась и спустилась выпить кофе и заодно рассказать отцу и братьям, вернувшимся из лавки, о последствиях ее первого «разговора наедине» с Генри Шлиманом. Их удивлению не было границ: чем неуместны были ее ответы?
— Мистер Шлиман много поездил по свету, — недоумевал отец. — Он должен был знать, что в нашей стране в порядочных семьях браки устраивают родители. Ты сказала ему чистую правду—на что же тут сердиться?
— Он хотел, чтобы она призналась ему в любви! — подала голос четырнадцатилетняя Мариго.
— Как же можно быть таким наивным! — воскликнула мадам Виктория, начавшая примиряться с потерей и по-матерински жалевшая дочь. — Софья видела его так мало и всегда на людях… В конце концов, девочке всего семнадцать лет. А он не мальчик и должен знать, что любовь приходит после свадьбы.
— Не думаю, чтобы он ждал признания в любви, — пробормотала Софья, — да и не могла я. Он по голосу догадался бы, что это неправда.
Обескураженный таким поворотом дела, отец все же попытался разрядить обстановку:
— Софья, девочка, это все было не по-настоящему. Помнишь, я брал тебя в театр теней? Вот и здесь то же самое. Маленький спектакль, всего на несколько часов, и теперь занавес опустился. Миражи развеиваются, как утренний туман.
Но не на шутку разошелся Александрос:
— На Крите говорят: «Господь птичку накормит, если она сама поклюет». Подвернулся случай поправить дела. Что тут страшного, если бы она сказала, что выходит за него по любви? Что мешало драгоценной сестрице сказать то, что будет правдой завтра, а не сегодня? Правда! — от нее только суп прокисает. Так нет, наша капризуля не снизойдет до того, чтобы сказать приятное одинокому человеку, который ищет себе подругу жизни. — Он повернулся в ее сторону. — Ты сделала несчастными и всех нас, и мистера Шлимана. Вчера в море ты отправила за борт всю семью Энгастроменос.
Несколько дней Генри Шлиман не давал о себе знать, и это было мучительное испытание. До этого времени Софья по-настоящему и не знала, что значит страдать. Когда для всех них настали трудные времена, общее уныние лишь краем задело ее. Другое дело теперь: теперь она сама кругом
виновата. Ее глаза загорались гневом, когда она в одиночестве вела с собою безмолвные диалоги.
«Зачем он завел этот разговор в море? Если бы он не думал только о себе, он бы понял, что я сижу еле живая… Где же его чуткость?
Но ведь у него не было другой возможности, — одергивала она себя. — Вокруг всегда толклись люди и глядели ему в рот. И правильно, что он наконец спросил меня… Как это говорят на Крите? «Я потеряла серьги, но дырки в ушах остались при мне».
Ее уже не баловали вниманием. Все в ней разочаровались. Родственники вдруг стали домоседами, соседки насмешливо фыркали, юноши отводили глаза, мужчины выдерживали холодно-вежливый вид. Колон опять начинал походить на себя прежний: малолюдный сонный пригород Афин, показывавший признаки жизни лишь в летний сезон.
Дядя Вимпос принес ей слабое, но все же утешение. Он получил письмо от Шлимана: тот собирается отплыть в Неаполь и в скором будущем не рассчитывает увидеть Софью, но если когда-нибудь ей понадобится помощь преданного друга, то, надеется Шлиман, она о нем вспомнит.
— Не обижайся и не растравляй себя, — увещевал ее отец Вимпос. — Мистер Генри сидит одинешенек в отеле «Англетер», и ему больнее и хуже, чем всем вам. Он только и думает, как снова наладить ваши отношения. Пойми, детка, мистеру Шлиману перепадали не только лавры, но и горчайшие