— У ней мигрень: жрать охота, а работать лень, — под смех доярок опять выкрикнула курносая и снова спряталась за спины доярок.
— Машка, перестань! — сказала строго тетя Соня. — О деле говорят люди.
«Нашли кого! — подумал Уфимцев, вспомнив тупое, опухшее лицо жены Векшина. — А вообще-то верно: должна работать».
— Толку-то от нее, от вашей Паруни. Самоварская порода, кулацкая, — сказала Тетеркина. — Как доили Фёклиных коров, так и при ней доить будем.
Тетеркина работала дояркой первое лето, Уфимцев сам определил ее сюда. Он только сейчас обнаружил, как они похожи с мужем друг на друга — словно брат с сестрой, — удивился этому.
Доярки заспорили между собой, только Груня молчала, по-прежнему не сводила глаз с Уфимцева.
Солнце село, посерели кусты, стога, потемнела трава, с реки потянуло сыростью.
Щелкнул кнут — и раз, и два, — и между кустов появилось стадо. Передние коровы шли неторопливо, пошатываясь от сытости. Доярки стали разбирать подойники. Уфимцев подошел поближе к стаду. Даже не оглядываясь, он ощущал за своей спиной взгляд Груни.
— Как с надоями? — спросил он ее, хотя чувствовал: не этого вопроса ждала она.
— Сбавлять начали. Хоть бы отрубей немного дали, Егор Арсеньевич.
В первый раз она назвала его так — по имени и отчеству, но звучало это мягко, по-свойски.
— Где их взять? — ответил Уфимцев. — Подожди, мы же овес на сено сеяли, можно его пустить на подкормку... Э, черт!
Он с неудовольствием подумал о Векшине, да и о себе: «Давно следовало косить овес и возить его коровам. Забыл! А все потому, что редко бывает на ферме».
— Зеленым овсом подкармливать коровушек неплохо, — сказала подошедшая тетя Соня; в руках ее был большой подойник, накрытый узеньким серым полотенцем, — коровушки прибавят. Но супротив клеверу — он ни в какое сравненье. Вот то был корм дак корм! Бывало, дашь его коровам, так молоко в ведро не уходило, право слово! Да густое, да белое, что твои сливки. А нынче — полведра нациркаешь синенького...
— Где его, клевер, теперь возьмешь? — машинально ответил Уфимцев.
— А не распахивали бы! — вскипела тетя Соня. — Позднин был где не надо больно хитрой, а тут... Хитрил да недохитрил, распахали все, как есть, до последнего цветочка... А какие были клевера!
Она восторженно помахала головой и вдруг, спохватившись, заспешила к загородке, куда уже начали впускать коров.
— Дело тут не только в подкормке, — сказала Груня. — Старых коров много. Есть и беззубые, и маленькие, как козы. Только слава, что корова, а так — один хвост коровий, какое тут молоко?.. Да вот сам погляди.
И она показала на коровенку, шедшую с краю стада. Была та большеротая, с ребристыми боками.
— Когда выбраковка была? — спросил Уфимцев.
— Мы про такую и не слыхали. Ноги таскать не будет, составят акт да зарежут — вот и вся выбраковка.
Стадо уже прошло, оставив запах пыли, молока и навоза. Показались два парня в белых рубахах — один повыше, с рюкзаком за спиной, другой пониже, с длинным кнутом на плече, оба загорелые до черноты, броско похожие на Максима.
Уфимцев радостно заулыбался, увидев своих племянников.
— Привет пастухам! — крикнул он, подняв вверх руку. — Как дела?
— Ничего, — прохрипел маленький, пряча глаза, не останавливаясь. Старший лишь улыбнулся и тоже прошел мимо.
— Пастухи хорошие, — проговорила Груня, — не знаю, какими дальше будут... Вдруг в дядю характерами окажутся.
Уфимцев в недоумении обернулся. Груня, загадочно улыбаясь, глядела вслед парням. Потом усмехнулась нервно.
— Чего уставился? — спросила она, и голос у нее треснул, — Может, неправду говорю? Правду!.. Бросят, как дядя, колхоз, забудут свои обещания, все свои клятвы.
Вот чего боялся Уфимцев — такого разговора с Груней. Сейчас самое главное уехать, не отвечать на ее вызов, дать ей понять, что он теперь чужой для нее человек.
Мычали коровы, переговаривались доярки, неслись звуки вжикающего о ведра молока. Небо темнело, и в нем появилась стая галок. Она шумно летела через поляну в сторону леса на ночлег; стая оказалась большой, летела долго, с редким бестолковым галдежом. Уфимцев рад был ей — она избавляла его от необходимости говорить.
А Груня стояла, жадно глядела на Уфимцева, ждала, что он скажет. Даже теперь, в начинающихся сумерках, было видно, как пламенели ее щеки.
Когда стая пролетела, Уфимцев снял кепку, похлопал ею по ладони, выбивая пыль, и, надев, сказал, не глядя на Груню:
— Ну, я поехал.
Груня дернулась за ним, но вдруг окаменела, подняла руки ко рту.
Уфимцев завел мотоцикл и уже сел в седло, когда она сорвалась с места и, подбежав, крикнула ему:
— Егор! Возьми меня!
Он сбавил газ, спросил, нахмурясь:
— Дойка идет, зачем тебе уезжать?
— Надо... домой надо, — торопливо, мятущимся голосом попросила она. — Девчонка одна дома, свекровь на базар уехала, как бы чего не случилось...
Уфимцев посмотрел в ее глаза, в которых снова было столько муки, тоски, что он не осмелился отказать.
— Ладно. Садись, довезу.
Груня поспешно села, качнув мотоцикл. Уфимцев вздрогнул, когда она, цепко ухватившись за него, прижалась грудью к спине.
Мотоцикл выскочил на дорогу, пошел между кустами, ныряя в ложка, трясясь на выбоинах. Встречный ветер продувал насквозь рубаху Уфимцева, приятно холодил тело, тушил пожар, шедший к нему от Груни.
— Ой! Платок слетел! — крикнула она. — Обожди!
Он затормозил, мотоцикл хлопнул и заглох. Груня соскочила и проворно побежала назад, туда, где платок белым мотыльком лежал на траве.
Возле дороги темнели кусты ивняка, тянулись к небу остренькие вершинки невысоких березок. Стояла та предвечерняя тишина, какая бывает только в июле; тогда сумерки коротки и день сменяется ночью внезапно и всегда неожиданно, и эта смена света мраком удивительна, все живое замирает в те минуты, прислушиваясь к тому, что происходит вокруг.
Груня вернулась, но не спешила садиться на мотоцикл, стояла обочь дороги, обмахиваясь платком.
— Фу! Всю голову искружило, — выдохнула она. — Как ты на нем только ездишь!
— Садись давай. Поехали! — нетерпеливо проговорил Уфимцев. Он завел мотоцикл и посмотрел выжидательно на Груню.
— Обожди немножко, дай отдышусь. — Она села у куста на клочок забытого при уборке сена, поджав под себя ноги. — Да выключи ты его, черта!
Мотоцикл захлебнулся и замолчал. Уфимцев настороженно смотрел на Груню, как она повязывалась платком, как натягивала на голые колени короткую юбку. Потом, усмехнувшись, взяла травинку в рот, стала ее жевать. И все это время старалась не глядеть на Уфимцева.
Уфимцев чувствовал себя не очень уверенно, даже тревожно. И было отчего: вокруг никого, лишь он один на один с этой, блестевшей в сумерках голыми коленками, женщиной.
Он не знал, что теперь предпринять. Если уехать — это обидит ее, а он и так перед нею виноват. Остаться — кто знает, чем это может кончиться. Да и нельзя ему, чтобы видели их вместе, вот так, в темноте, у ракитового куста, на охапке сена.