поругаться или скрыть что-то от детей.
Меню ВМ мог не брать, он знал, что будет есть, а пить он твердо собирался водку, поминальный напиток международного класса.
Он решил помянуть здесь, в еврейском ресторане, своих родителей и родственников по отцу, погибших в Польше в 43-м году, и дядю Мотю, маминого брата, в неполные восемнадцать погибшего в конце июня 41-го под Смоленском.
В углу, возле кухни, за отдельным столом сидел глубокий старик в кипе, и казалось, что он дремлет, но это был мираж.
Когда главное блюдо вынесли из кухни, старик встал на нетвердых ногах и понес тарелку за стол ВМ.
Он приближался. Когда он добрел до стола, его очертания проступили ярче.
Перед ВМ стоял человек лет около девяноста – маленький сухой старичок с прозрачно-зелеными глазами.
Черные брюки, белая рубашка с закатанными рукавами, пружинные металлические зажимы для рукавов обхватывали дряблые, покрытые старческой «гречкой» руки.
Он поздоровался, спросил, откуда клиент, и, услышав ответ, сказал по-русски «пожялуста».
Он знал много слов на разных языках, выучил их в Треблинке – лагере, где убили много людей с разными языками и одной на всех судьбой.
Он выжил там и в награду получил номер, который на его руке не изменился – немецкое качество было во всем, от авто до газовых печей и опер Вагнера.
Старик вернулся к своему столу и закурил – ничего не изменилось, все идет своим путем, время для него остановилось.
ВМ выпил первую за убитых, потом сразу за родителей, после третьей немедленно стали проступать картинки из чужого прошлого.
Ему вдруг показалось, что старик родной, может быть, это его дядя из белостокской родни отца, погибшей в гетто и газовых печах Треблинки.
Отец, уехавший в 39-м году в Белоруссию, спасся, а вся его родня, сорок человек, от годовалой малышки до девяностолетней бабушки, осталась в Польше и растаяла в печах Треблинки навсегда.
Может, этот старик уцелел?
Может, он и есть ветвь утерянная?
Подошел кельнер с новой едой. Выяснилось, что он словак. На ломаном русском он сказал, что старик – его хозяин и что он из Белостока.
ВМ заказал еще водки и принялся думать о старике.
Того убивали четыре раза – первый раз польские полицейские в 30-м году, когда он, рабочий текстильной фабрики, бастовал, потом, после прихода Советов в 39-м году, его, солдата польской армии, арестовали и повезли убивать в Катынь русские чекисты.
На станции под Смоленском он выпрыгнул на остановке и спрятался в угольном ящике.
Потом пришли немцы, и в гетто его пытались убивать украинские полицаи под руководством СС.
После войны он осел в Вене, работал, купил ресторан и с тех пор сидит на своем посту у кухни и следит, чтобы никто не воровал и был порядок – не «орднунг», а просто порядок, без воровства и плохого обслуживания.
Иногда он ходит в синагогу, молится за всех, кого нет. У него нет семьи, он пережил всех – и жену, и сына.
Последний раз его убивали в 82-м году, тут же, на Фридманплац.
Террористы Абу-Нидаля забросали гранатами синагогу, но он за две минуты до того вышел и пошел к себе в ресторан. Погибли люди, но он и тогда выжил.
Все это открылось ВМ, как файл, закрытый, как «особая папка», до особого времени.
Он выпил еще, мучительно пытаясь придумать, как спросить у старика, кто он.
Пришел кельнер, принес счет. ВМ спросил его: «Как фамилия старика?»
Оказалось, что у него другая фамилия.
ВМ сидел и смотрел на него. Он видел, как тот придирчиво смотрит в экран кассового аппарата, пытаясь проследить движение своего финансового ручейка.
Ему уже не помогут никакие деньги – ресторан завещан общине, и его проводят в последний путь по первому разряду. Но он сидит на своем троне возле кухни, блюдет традицию, чтобы гои не нарушили кошер.
ВМ что-то кричал ему через весь зал, пытался спросить про своих – может, тот видел их, может, знает, как они уходили в бездну. Он кричал в голос и беззвучно, пытаясь пробиться через стену непонимания, разделившую их на всю жизнь.
Старик видел его, но не слышал. Он давно не носил слуховой аппарат – все, что ему надо, он уже услышал.
Что кричит этот пьяный русский, что он хочет ему сказать? Что трудно жить, что жена его не понимает, а дети неблагодарные? Сколько раз он видел эти пьяные слезы, ничего нового, все одно и то же, все проходит…
Он сидит, а вокруг идет жизнь. Его всю жизнь убивали, а теперь австрийские бравые шуцманы охраняют его и иногда отдают ему честь.
Он их немного побаивается. Да и как не бояться людей в форме! Они всегда его убивали, а теперь охраняют его жизнь, которая уже осточертела.
ВМ встал из-за стола совсем пьяный. Он уже кому-то звонил, выплевывая из себя свою тоску.
Он хотел попрощаться со стариком, пожелать ему здоровья и счастья, а потом передумал – что сказать человеку, который все знает?
Он столько раз был на грани. Он и так проживает бонус за тех, кого уже давно нет, он на посту, и это его вечная вахта, вахта памяти – так говорили в советских газетах.
ПОВЕСИЛ СВОЙ СЮРТУК…
Я шел по улице Герцена в сторону Кремля. Цель моего путешествия была не очевидна – то ли выпить, то ли прогуляться в теплый день на рубеже лета и осени.
Конечно, можно было бы совместить два желания, сесть в «Кофемании» выпивать, и пусть улица с людьми сама движется, показывая народ, бредущий в своих заботах.
В двух шагах от цели я заметил перед собой мужика со скрипичным футляром. Его курчавая, но седая голова маячила передо мной. Ну идет мужик… Какое мне дело до него? Однако, подойдя поближе, я заметил на его шее родинку в виде паука. Этого я пропустить не мог. Такой паук был только у Вадика, которого я не видел с 75?го года. Я провожал его в минском аэропорту, когда он уезжал навсегда за кордон строить свою жизнь.
С тех пор я его никогда не видел и не слышал. Я подошел поближе и тихо сказал почти шепотом:
– Вадик! Ау!
Седая голова резко повернулась, и – я не ошибся – из реки времени вынырнул Вадик. Он улыбнулся и замер, что-то вспоминая, потом, видимо, пролистал свою американскую жизнь назад и вежливо спросил:
– Мы знакомы? – Потом хлопнул себя по лбу и сказал сразу: – Ты Мориц? Из Витебска?
Я его не томил, признался, и мы обнялись – мы никогда не обнимались, не принято было тридцать – сорок лет назад обниматься с мужиками.
Обнявшись, мы дошли до «Кофемании» и сели лицом к улице, как я и собирался. Разговор начал Вадик. Он рассказал, что приехал с учеником на прослушивание, живет под Лос-Анджелесом и работает в оркестре крупной студии звукозаписи.
Я смотрел на него и радовался. Все, что он хотел сделать в 75-м году – уехать и стать дирижером, – случилось, человек хотел и сделал. Принесло ли ему это счастье, я узнал позже.
Мы выпили за наших мам, которых уже нет и которые в нашей жизни остались главными женщинами.
Другие женщины, которых мы уже взрослыми считали главными, время от времени менялись и