секретарь в прежние года, да и морально нечистоплотный был человек – финансового директора петрушил прямо на работе почти при живом муже, который в офисе на кадрах сидел.
Мужик по радио все еще разорялся, захлебываясь собственной слюной:
– Да! В Арктику пойдем сосать углеводороды! Наше все там, все наше, пингвины наши и белые медведи, там народ наш жил до глобального потепления, инспирированного США, наши алеуты там жили, ушли и погибают без родных арктических просторов. Их осталось всего сто человек, и мы их защитим, вернем на исконные земли.
Ведущий скромно заметил, что среда обитания пингвинов – Антарктида, а это немножко далеко.
– Ложь! Наглая буржуазная ложь! – закричал вития. – Наши пингвины когда-то могли летать и под давлением глобального потепления и навязанного нам сегодня Киотского протокола еще в мезозое вынуждены были перелететь с исконных арктических земель в Антарктиду. Читайте Задорнова, он доказал, что мир зародился под Воронежем, корень всей жизни Ра, а Арктика – Ар, обратное Ра. Наука на месте не стоит. Самая крупная популяция пингвинов – императорские. Вот еще фундаментальный довод в защиту нашей уверенности, что Арктика наша. Разберемся с Арктикой, пойдем на Антарктиду. Свободу пингвинам Галапагосских островов!
– Вы что, пингвинам будете паспорта раздавать? – робко спросил ведущий.
– Надо будет, и медведям дадим, братьям нашим меньшим, – уверенно ответил вития.
Хариков ошалел от такой перспективы. Он представил танковые колонны, ползущие по ледяным торосам, атомные ледоколы, рвущие вековые льды, подводные лодки, шныряющие по мировому шельфу. Во втором эшелоне двигались корабли, на которых везли випов из нефтяного лобби. Депутаты с эмблемой родного брата арктического мишки стояли на палубе и пили морс из ягеля. На задней палубе скромно ютилась группа алеутов из трех человек, согласившихся на переезд, – им было все равно, у них и на материке ничего не было.
На берегу десант чукотского общепита жарил оленей, и акулы шоу-бизнеса готовили совместное выступление балета «Тодес» с группой императорских пингвинов.
Вдали, на льдине, у белого рояля, мерз Крис Кельми – ему заказали исполнить финальную песню «Замыкая круг».
На ледоколе ударил фейерверк. Из воды вынырнул перископ с трехцветным флагом, на рубке стоял вития и отдавал свою честь, пингвины хлопали ластами.
Послышался звонок, и Хариков очнулся. Рабочий день закончился.
В ЗАПОВЕДНИКЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ
В этом цикле я собрал рассказы о своем народе. Мы живем в заповеднике, в нем все есть: птицы и звери, есть корм и тропы, ведущие к прохладным ручьям.
Там нет вольеров и клеток, но каждый знает, что существует незримая граница, за которую заступать нельзя, – она не обозначена, но она есть.
Когда в лесу тихо и спокойно, мы все равно не дремлем, по шороху и хрусту мы знаем, что идет пожар – его еще нет, но мы уже знаем.
Когда в лесу что-то случается, мы ждем, и охотники приходят с клыками и факелами, они за нами всегда в строю. Пусть еще мирно горят их костры, на которых они готовят еду и греют свои кости после прошлых походов, но время придет – и начнется гон.
Мы ждем, мы знаем, когда нас идут убивать, нас не обманешь мягкой поступью и овечьими шкурами, мы готовы, мы ждем, и пусть будет как будет…
На охоту за чужими черепами в этом заповеднике лицензии не выдают.
ЖИД ПАРХАТЫЙ
В третьем классе я узнал, кто я есть на самом деле – до этого я считал себя просто мальчиком из благополучной семьи, и вокруг меня таких было мало.
У меня был папа, раненный, но выживший после войны, и мама, тянувшая трех детей при работе с утра до вечера, и пара братьев, которые тоже были евреями.
Глаза мне открыл одноклассник Зубков, открыл просто так, без повода. Я шел из буфета и жевал пирожок с повидлом, выданный на полдник. Зубков попросил откусить – свой он уже сжевал за два укуса, а я не успел, хотел продлить радость обладания, пирожок был еще горячим, на полукруглой верхней части было самое вкусное – корочка с запекшимися каплями повидла, а внутри начинка. Я сначала объел края без повидла и собрался вкусить самое-самое, и тут Зубков завыл, как нудота: «Дай, дай!» А я не дал, сам хотел доесть.
Я твердо ответил ему, что сам хочу свою вкуснятину, и тут он сказал, что я жид пархатый.
Пирожок сразу стал невкусным, я понял, что я уже не тот, и заплакал прямо в коридоре.
Ко мне подбежал мой брат, я, рыдая, сообщил ему, что сказал Зубков. Тот сразу побежал за ним, ударил его по голове портфелем и убежал во двор, на ходу скороговоркой выпалив мне, чтобы я не обращал внимания.
Я внимания ни на кого не обращал, весь был в своем горе и ушел домой, не досидев два урока.
Я шел домой, заливая весь мир слезами. Я понял, что этими словами мне поставили на лоб тавро.
Тут опять из моих глаз полились слезы – теперь я понимаю, что значат эти слова, но тогда, мелким третьеклассником, я понял, но только генетически, что я другой и своим не стану никогда.
Я пришел домой, бросил портфель в коридоре и, не сняв ботинок, залез под слоноподобный круглый стол, накрытый толстой скатертью.
Под столом было тихо и темно, я сидел там, как Анна Франк, и мне страшно захотелось стать русским.
Я хотел быть Шиловым или Жуковым, иметь прямые и русые волосы, нос, как сливка… Я много чего хотел, сидя под столом, и мечтал, чтобы произошло чудо.
Я заснул под столом, переполненный желанием поменять окраску, стать незаметным в траве, а еще поменять оперение и многое из того, о чем я по малолетству не догадывался.
Я не желал торчать в чистом поле чучелом, отгоняющим чужих птиц, я сам хотел быть птицей в стае, маленькой дрожащей птичкой, неразличимой в небе и на земле.
Я хотел лететь в стае в другие края вместе с другими и, может, даже погибнуть от рук охотников, стреляющих без лицензий, быть одним из, а не просто одним с клеймом неприкасаемого.
Я проснулся от того, что на меня смотрел папа, пришедший на обед. Я сразу сказал ему, что я хочу стать русским, он достал меня из-под стола и повел в кухню.
Его рука, держащая мою, слегка дрожала. Он молчал, пока разогревал еду, и я молчал. Мы стали есть в полной тишине, он, видимо, искал слова, чтобы мне как-то поточнее объяснить, почему у меня нет никаких шансов стать другим, и наконец произнес:
– Я ничем не могу тебе в этом помочь, и мама тоже. Привыкай, ты такой, и никогда другим не будешь. Можешь дать в морду – дай, не можешь – терпи. Так уже случилось, мы не выбирали кем быть. Места, где мы будем своими, у нас нет (на дворе стоял 1959 год).
Я тогда не все понял, но что-то стало ясно.
Прошло много лет с того дня, как я хотел стать русским и у меня не получилось. Через сорок пять лет этот вопрос встал перед моим сыном – ничего не меняется на свете, почти ничего, если быть точным.
Я уже давно говорю сразу, не прячась в траву, и не вжимаю голову в плечи. Я называю себя тем, кто я есть, мне не жарко от этого и не холодно. Не хотите меня такого – не надо. Камень остается камнем, трава травой, всем найдется место и время.
Мой сын в отличие от меня бьет в морду, но однажды он признался мне, что не стесняется, что он другой, но если его не спрашивают, то он об этом не говорит.
Видимо, слова моего папы были убедительнее для меня, чем мои – для сына…
ВЕЛЬВЕТОВЫЕ ШТАНЫ
Что остается в памяти человека после смерти родителей? Ворох несвязанных вспышек в голове и детали – целостной картины с годами уже нет. Это не забвение – просто время топит в повседневности лица дорогих людей, которых уже давно нет, и только цифры с тире посередине и фотографии из далекой былой жизни напоминают о земном существовании мамы и папы. Если в моей памяти я хочу представить своего папу, я всегда вспоминаю вельветовые штаны, которые он носил несколько лет, а потом уже лицо, взгляд,