будет равных, такая рука в постели не пропадет, она все сможет, но…
Все это навалилось на Болтконского, он даже забыл, где он, и очнулся, только когда божественная лапка нетерпеливо попыталась освободиться. Он спохватился и отпустил ее.
Хозяйка руки стала говорить о высоком; о композиции, конфликте, катарсисе, о том, как эта рука правила рукописи Первого, Второго и Третьего, как после огранки ее рукой они засверкали на грядке литературы, которую она посадила и получила первоклассный урожай.
Болтконский не слушал – он следил за рукой, сжимающей бокал с вином, и в этом танце руки и бокала видел что-то из иных сфер. Ему казалось, рука живет отдельно от пьющего тела, голос не принадлежал руке, он говорил из тела, довольно уже пьяного.
Все разошлись, тело дало адрес руки, карточка пахла ею, он ее вдыхал и на ночь положил под подушку.
Ночью он не мог заснуть, рука летала над ним, как лебяжье перо, она щекотала его, гладила, ее прикосновения давали прохладу горячей голове, он касался божественной руки, и она не осталась в долгу, успокоила его рано утром, и он заснул, положив ее себе под щеку, как раньше в детстве целлулоидного зайца.
Утром он решительно позвонил руке на правах человека, который провел с ней ночь.
Хозяйка руки ответила сухо, что прошли всего одни сутки и у нее решительно нет времени на разговор: «Подождите пару недель, мы сдаем номер».
Болтконский все понял, рука в разговоре не участвовала, тело говорило по громкой связи.
Рука держала для нее сигарету, и контакта не случилось, тело совсем не знало, что у них было с ее рукой, – так случается в семьях, где супруги не ведают, что творит другая половина или ее часть.
После разговора он расстроился, не ждал такого утра, думал, что полетит на встречу с рукой, увидит и, может быть, даже поцелует ее публично, тайно даст ей знак, что он любит ее.
Но тело не посчиталось с чувствами своей части и страстями молодого автора, не умеющего сдерживать свои творческие амбиции. «Подождет», – сказало себе тело, яростно вдавливая в пепельницу окурок, делая больно указательному пальцу от нервного движения.
Потом хозяйка руки все исправила, положила руку на бархатную подушечку и стала ее поглаживать, после чего угостила ее кремом с альпийскими травами, а потом взяла утомленной и теплой рукой замечательную швейцарскую конфету.
Рука любила эти конфеты, шоколадная пыльца горького шоколада напомнила ей, как на курорте ее вместе с телом окунали в ванну с горячим шоколадом, и ей было превосходно.
Хозяйка любила свою руку, но только одну, вторая, такая же прекрасная, как зеркальное отражение, любовью была обделена. Она однажды подвела хозяйку, оттолкнула и ударила чужое лицо, ударила больно, лицо исчезло навсегда, хозяйка ненавидела руку-хулиганку, руку-убийцу, которая своим ударом расколола ее жизнь на две части: первую – горячую, как гейзер надежды, и вторую – холодную и пустую, как арктический лед.
Внешне обе руки были равны, но рука правая была правее, чем подлая левая, виноватая в том, что совершила.
Ей не досталось ничего – ни колец, ни браслетов, он жила вне времени, даже часы достались правой. Правая держала бокал, она же дирижировала в разговорах, курила, и только она ласкала редких мужчин. Левая висела, как Золушка. Ею делали черную работу – зубы почистить, за ухом почесать – и все.
За две недели Болтконский забыл о своей рукописи. Он знал цену своим текстам, успеха ему, конечно, хотелось, но не любой ценой; если бы ему велели тайком отрубить мысленно возлюбленную руку, он бы отказался; если бы его за успех попросили отрубить свою, он тоже бы не стал.
За день до развязки он нервничал, бродил по дому небритый и нечесаный, после обеда какой-то черт его подбросил, и он ушел, к ночи вернулся пьяный и злой. Он не мог так долго жить с предметом обожания в разлуке, по опыту своей жизни он знал, что чувства на расстоянии гаснут, как огоньки машины, растворяются в темноте.
Потом он заснул, и рука опять прилетела, и все повторилось, и даже больше – рука сама дошла до таких вольностей, что он даже подумал: а не вернуться ли ему к любви, практикующейся среди юношей и людей с тотальным одиночеством?..
Она сделала все так прекрасно, что Болтконский заснул почти счастливым, он упирал про себя на слово «почти» – ведь обладание рукой не было полным, а вот результата ее действий чересчур, пришлось даже на автопилоте переодеть трусы и снова лечь, как истребителю с опустошенными баками после успешного бомбометания на своей территории.
Утром раздался звонок. Он не сразу понял, кто беспокоит человека, влюбленного в руку. Это была хозяйка руки, и он поспешно ответил, что весь во внимании, хотя по-честному он еще был в сладком сне прошедшей ночи.
Она сухо стала говорить с легкими паузами, в которые затягивалась сигаретой. Он обрадовался – значит, рука все слышит и, может быть, оценит его, увидит его с другой стороны, но потом он даже пожалел, что она при этом присутствует.
Болтконский сквозь пьяную пелену своего сна услышал, что он не Толстой и даже не Веллер, что его тексты сработаны умело, но нет конфликта, нет развязки и концовка тороплива и банальна.
Он понял, что листали его левой рукой, лениво, без сердца, как очередную книжку в пустынный, холодный вечер, сидя перед лампой с бокалом в руке и иногда с короткими разговорами по телефону о делах обыденных – словом, искры не случилось.
Он поблагодарил автора рецензии, повернулся на бок и стал ждать, почти не надеясь, что рука прилетит.
Через пару месяцев он встретил руку на каких-то похоронах, ее подали ему равнодушно и буднично, и он понял, что рука его уже не помнит, она лежала в его ладони, торопливо желая выскользнуть в другие руки – очередь была немаленькая.
Болтконский все понял: нельзя отдельно от сердца полюбить руку, она не вольна, она зависима и не она решает, кого любить, а кого ненавидеть. Но даже в чужих руках она по-прежнему была божественна.
ВЫСОКАЯ МОДА
В начале лихих 90-х народ стал понемногу менять цветовую гамму – в бурное время перемен многим захотелось после серого и черного видеть себя хотя бы трехцветными.
На улицах появились люди в красном, голубом и даже розовом, стало как-то светлее.
Тогда же начались показы мод, и начала свой путь Неделя высокой моды.
Болтконский моде был чужд, в молодости он ходил в чем попало, хотя один раз в пятом классе попросил маму сшить ему пиджак без воротника и бортов, как у «Битлз», целый год щеголял, а потом плотно сел в джинсы и до сих пор другой одежды не знает. Его тогда позвали руководить пресс-центром фестиваля, он пошел и не пожалел.
Целую неделю он был в круговороте показов, вечеринок модельеров и приемов.
Каждый день ближе к ночи в одном хитром особнячке на Таганке проходило афтер-пати (пьянка после всех пьянок) для узкого круга руководства и спонсоров.
Випы тусовались в большом зале, а обслуга в лице прикормленных журналистов и переводчиков сидела в отдельном зале и ужинала.
Атмосфера была умиротворяющая, всем нравилось, работа давала неплохой заработок и возможность поесть и попить, что в реальной жизни им было недоступно.
Люди за столом собирались грамотные, старающиеся найти себя в новой жизни, которая будоражила и манила, но, оказалось, не всех.
Ближе к финалу встала, чтобы сказать тост, девушка-переводчица, азиатка с большим русским компонентом, создающим взрывоопасную и чарующую смесь двух этносов, красавица, комсомолка и т. д.
Она встала и стала вспоминать свое счастливое детство в доме первого секретаря обкома КПСС одной южной союзной республики, с «Артеком» и Болгарией, учебой в МГУ, квартирой на Ленинском проспекте, отдыхом на дачах Крымского полуострова и еще со многим – остальные не только ничего подобного не имели, но и не знали, что такое бывает.