она еще ни разу вот так не выключалась. Она представляет себе вереницу внезапных обмороков, внезапно рухнет в метро или на перекрестке, и некому будет вытащить ее из-под колес. Свалится с лестницы. Элизабет решает провериться на сахар в крови. Старушки, что еще не ушли, созерцают Элизабет с благосклонным интересом. По их мнению, она сделала именно то, что от нее требовалось.
Двое мужчин поднимают пластиковый рулон зеленой травы, разворачивают. Теперь похороны кончились, и Элизабет может отвезти детей домой.
Они не садятся в машину распорядителя, чтобы вернуться в похоронную контору или в церковь, где будет кофе и выпечка; вместо этого они идут к метро. Дома они переоденутся, и она что-нибудь приготовит детям. Бутерброды с арахисовым маслом.
Внезапно она изумляется, что еще способна что-то делать, что-то настолько простое. Как близко она подошла, сколько раз подходила к тому порогу, который перешагнул Крис? Но важнее другое: что ее остановило? Та власть, что он над ней имел, кусок космической пустоты, что он носил, заперев в стенах своего тела, пока его не разметало последним взрывом? Элизабет припоминает игру, популярную в старших классах, она слыхала про нее, но никогда не играла сама: «игру в слабо». Подростки отправлялись на машинах к утесам, гнали, кто быстрее, к озеру по длинному спуску, главное — не затормозить первым. Стоя в солнечном свете, Элизабет чувствует облегчение и ужас, как школьник, остановившийся в последнюю секунду и наблюдающий, как машина соперника, будто в замедленном кино, валится с утеса.
Но она еще жива, носит одежду, ходит, даже работа у нее есть. У нее двое детей. Хоть поднимается ветер, хоть голоса призывно звучат из-под земли, деревья растворяются и разверзаются пропасти у ее ног; так и будут теперь разверзаться, время от времени. Ей легко заметить, что видимый мир — лишь вихрь смерча или прозрачное покрывало. Чудо состоит в том, чтобы сделать этот мир плотным.
Она предвкушает возвращение в свой дом, свою тихую гостиную с пустыми вазами — воплощением изящества, свой кухонный стол. Ее дом несовершенен; местами он разваливается, особенно парадное крыльцо. Но чудо, что он у нее вообще есть, что она умудрилась сотворить себе дом. Несмотря на хаос. Она построила жилище над бездной, но разве у нее был выбор? И пока что ее дом стоит.
Нат сидит на складном стульчике за складным столиком, на восточной стороне улицы Янг, на один квартал южнее Шутер. Послеполуденное солнце печет ему голову. Он прикрывает глаза ладонью; надо было надеть солнечные очки. Если бы хоть пива можно было выпить, банку «Молсона» поставить у ноги и быстро отпивать время от времени. Но это плохо смотрелось бы.
Через дорогу — прозрачные кишки Итон-центра обтягивают стены и лестницы. Покупатели входят и выходят, бойко ступая, устремив лица вперед, объятые мелкими похотями, в поисках своих мелких удовлетворений. На этой стороне улицы пешеходы мрачнее. Старики с шаркающей походкой вечных пьяниц; юнцы с татуированными руками, в черных безрукавках, заправленных в джинсы, перехваченные ремнем с заклепками; бледнолицые клерки в летних костюмах, что прячут от Ната кроличьи глаза; сердитые женщины с толстыми лодыжками, в поношенных туфлях, сомкнувшие пальцы на ручках мешков с покупками. Улыбок мало. Кое-кто злобно скалится, но больше всего пустых лиц — видно, движения лицевых мускулов, означающие гнев или радость, они приберегают до тех пор, когда окажутся в безопасности, в укрытии.
Нат пронзает каждого близящегося пешехода повелительным (как он надеется) взглядом:
Некоторые прохожие замедляют шаг, тогда Нат сует им в руки листовку. Иногда прохожий клюет, и тогда Нат произносит свою речь. Он собирает подписи под прошением, говорит он; ведь вы, конечно же, против Злоупотреблений в Полиции? Он упоминает перлюстрацию писем, но ничего не говорит про поджог амбаров и разгром контор в Квебеке; у большинства прохожих нет ни амбаров, ни контор, Квебек им безразличен, или они плохо к нему относятся, а вот письма получают все. Тех, кто подписывает петицию, просят пожертвовать доллар в знак серьезности их намерений, эти деньги пойдут на продолжение кампании.
Нат говорит спокойно, без лишнего пыла. Ни в коем случае нельзя показаться фанатиком. Он должен представлять собой типичного порядочного гражданина. Хотя знает, что это не так. Он с мрачной радостью думает, что до сих пор на его воззвание откликались только прохожие вполне определенного круга — чернофутболочные юнцы, явные торговцы наркотиками, скупщики краденого и мелкие воришки. В любую минуту среди них может обнаружиться его клиент или бывший клиент.
— Сажать этих сволочей, — говорит один. — Вломились ко мне в те выходные и устроили шмон, суки, весь дом прочесали. А вот хрен им, не нашли ничего.
Нат думает, что сказала бы по этому поводу мать, и решает, что она не оскорбилась бы и даже не удивилась. «Подпись есть подпись», — сказала бы она. И скажет, в следующие выходные, когда ее трудолюбивые ягодицы будут покоиться на этом самом стульчике, ноги в удобных башмаках на резиновой подошве — попирать этот самый тротуар.
Она должна была сидеть здесь и сегодня, но подвернула ногу у себя в больнице.
— Подвернула, а не растянула, — сказала она по телефону. — У них очень не хватает людей, поэтому я тебя и прошу. Раньше я тебя никогда ни о чем не просила.
Это неправда, ей случалось просить его и раньше. «Игрушки За Мир», спасите корейского поэта, долой атомную бомбу. Другое дело, что раньше Нат никогда не поддавался. Он сам не может понять, почему согласился на этот раз. Вряд ли у этого начинания больше шансов на успех, чем у других материных предприятий. Но сейчас Нат решил, что собирать подписи против полиции — не более бессмысленно, чем многие другие вещи, которыми ему приходится заниматься.
Мужчина средних лет просматривает листовку, потом сует ее Нату, будто обжегшись, и озирается.
— Я дам доллар, — шепчет он, — но я не могу подписаться. — Мужчина говорит с акцентом — не французским, не итальянским. Нат благодарит его и бросает доллар в копилку. Он и не думал, что столько людей не захотят подписаться, опасаясь преследований. Полиция схватит их, будет бить собачьим хлыстом по пяткам, прижигать гениталии электрическими щипцами для завивки; или, на худой конец, вскроет их письма.
Нат в этом сомневается; он даже думает, что полиции наплевать. Ничего такого тут не случится, по крайней мере сейчас. Может, потому он раньше ничем подобным не занимался. Слишком безопасно. Он клюнул бы на решающий выбор, опасность, риск для жизни; и пошел бы с беспечным смешком, блестя глазами, и от смерти его отделял бы один неверный шаг. А так он жарится на августовском солнцепеке, пристает к незнакомым людям, закуривает очередную сигарету, чтоб хоть как-то перебить выхлопные газы.
Когда он пришел в штаб-квартиру, на втором этаже, его приветствовали как блудного сына. Три женщины в мятых летних платьях выскочили из своих закутков, чтобы пожать ему руку; говорили, что его мать — просто чудо, столько энергии, он ею должен гордиться. Директор пригласил его в свой коричневатый кабинет, где на столе штабелями громоздились бумаги: письма, анкеты, старые газетные вырезки. Нат сказал, что мать подвернула ногу, и постарался объяснить, насколько это было возможно без перехода на грубость, что пришел один-единственный раз, на замену. Он решил не добавлять, что считает эту петицию одним большим анекдотом. Она адресована премьер-министру, который скорее всего пустит ее на бумажные самолетики. Почему бы и нет? Нат читал достаточно писем в редакцию, он знает, что большинство людей скорее согласятся, чтобы шести миллионам квебекцев, пакистанцев, профсоюзных деятелей и трансвеститов выдирали ногти на допросе, чем допустят, чтобы с воображаемого ими лакированно-театрального полицейского облупилась хоть чешуйка красной краски.
Может, директор и сам знает, что эта петиция — глупость. Он чему-то улыбался. Лыбился, как клоун- копилка, белые зубы хищно приоткрыты, мягкость обманчива. Щеки точно яблоки, а над ними проницательные глаза, и под их взглядом Нат заерзал. Они все вели себя так, будто Нат взаправду то, чем он изо всех сил пытался не стать: сын своей матери. Может, так и есть.