Гитлер вовсе не немец и не какой-то там гяур, а истинный правоверный, посланник самого аллаха, принявший до поры до времени облик рейхсканцлера, фюрера... Таганов помнил и о наставлениях Геббельса, что ложь нужно раздувать так, чтобы она казалась правдоподобной. Но Ашир поступал по- своему: с сарказмом повторял выдумки фашистов о зверствах ОГПУ, а приводил их в таких фантастических размерах, что это вызывало у «остмусульманцев» сомнение. Рассказывая о благах, обещанных фашистами туркестанцам после освобождения их Родины от большевиков, между прочим упоминал, что гитлеровцы в оккупированных районах ввели всевозможные налоги — подоходный, подушный, военный, на строения, за «лишние» окна и двери, «лишнюю мебель», за скот, собак и кошек...
— Таких поборов теперь ни в одном государстве нет, — недоумевали слушатели и невольно вспоминали прежнюю жизнь в Советском Союзе.
— Как же вы хотели, господа хорошие? — деланно вопрошал Таганов. — Вам фюрер сулит после войны дать в бесплатное пользование землю, воду, предоставить льготы и прочие привилегии. Откуда средства взять? Германия невелика, немцы и себя едва могут прокормить... Вот и обкладывают налогами белорусов, украинцев, поляков, русских. Кто-то же должен жертвовать...
— Выходит, мы на чужом горбу в рай въедем? — обычно спрашивал кто-либо. — Не о двух ли концах палка?
— Смотря для кого, — пожимал плечами Таганов. — Поживем — увидим.
— Что тебе шарфюрер может ответить? — подавал реплику другой голос. — Он же не пророк...
— Вы тут о налогах говорили, — поднялся как-то с места Мередов, и в его голосе послышалась ирония, — без них рейху, пожалуй, не обойтись. Война идет, и о нашем будущем немцы очень пекутся... Я из берлинского лагеря. — Голос Аташа стал глуше, мрачнее. — Нас там гоняли на завод «Юнкере», где самолеты выпускают. В его цехах видел советских детей, худые такие, ветром качает... А трудиться их заставляют наравне со взрослыми. Наш лагерный начальник, оказывается, сам доставлял детей из России, с Украины... У немцев, говорят, есть целые детские деревни из советских школьников, которых бросают на разные работы. Я думаю, — с сарказмом заключил Аташ, — что доходы от их труда тоже пойдут на благо рейха и... туркестанцев. Немцы народ рачительный. Это наш брат копейку считать гнушается. И нам следует поклониться своим благодетелям и обожаемому Адольфу за отеческую заботу о нашем завтрашнем дне.
Рассказ Мередова никого из слушателей не оставил равнодушным, а многие наверняка подумали: «Окажись гитлеровцы на моей родной земле, они так же обошлись бы и с моими детьми... Вот и выходит, что мы мечтаем на чужом несчастье построить свое счастье...»
В другой раз Таганов начинал занятия с чтения и перевода «Майн кампф», потом цитировал откровенные высказывания фашистских главарей, которые и без комментариев говорили сами за себя, обнажая звериную сущность нацизма, уготовившего физическое уничтожение «всех захваченных в плен комиссаров, а также евреев и азиатов».
Не кто иной, как сам Гитлер цинично заявлял: «Вы спрашиваете меня, не хочу ли я истребить целые нации. Да, примерно так. Природа жестока, поэтому и мы должны быть жестокими. Если я могу бросить цвет германской нации в ад войны, не испытывая никакой жалости перед пролитием драгоценной германской крови, тем более я имею право устранить миллионы представителей низшей расы, которые размножаются, как черви».
Гитлеровской верхушке подпевали предатели, подобные Вели Каюму: «Немцы — высшая раса, и мы, азиаты, обязаны им подчиняться, если мы хотим видеть свободное, независимое Туркестанское государство под зеленым знаменем пророка...»
Людям не надо было втолковывать бредовый смысл этих страшных слов. Они сами все больше осознавали, что кроется за всем этим. По вечерам многие туркестанцы заглядывали на огонек к Таганову и Кулову поговорить о наболевшем... Вокруг разведчика уже сложился круг верных людей — туркмен, узбеков, таджиков, казахов, киргизов, каракалпаков, — которые жадно внимали этому рослому туркмену с умными, задумчивыми глазами...
Вот и в этот вечер, несмотря на колючий февральский ветер, сыпавший ледяной крупой, собрались сюда люди из многих казарм, чтобы послушать Таганова — и о том, что происходит в Берлине, у Розенберга и в ТНК, и где наступает Красная Армия, и как скоро она освободит всю страну и придет сюда, в Польшу... Ведь уже шел 1944 год.
Но сегодня Ашир почему-то завел разговор о родном ауле и односельчанах, вспомнил рассказы отца...
Это было еще до Октябрьской революции, в ходе первой мировой войны. Царское правительство мобилизовало тогда многих туркмен на тыловые работы — рыть окопы, рубить лес, возводить оборонительные сооружения. Другие угодили на фронт, на передовую, третьи служили в Текинском полку при его императорском величестве.
В туркменские аулы из далекой России зачастили казенные бумаги: «Погиб за царя и отечество», «Пропал без вести». Получил похоронку на своего старшего сына и Мухат-ага из предгорного аула. Погоревали-потужили, справили поминки... А сын возьми да и вернись через год. Живой и здоровый. Был тяжело ранен, лечился в лазарете, после провалялся в липком бараке, еле выкарабкался с того света.
Мухат-ага, как и положено, зарезал барана, пригласил гостей. Да только той не походил на радостное празднество. Вели себя все словно опять на поминках: отец сумрачный, мать невесела, младший брат едва показался на глаза, словно чего-то стыдясь, и скрылся. И жена солдата что-то не рада.
Вечером, когда гости разошлись, фронтовик остался наедине с женой.
— Что это вы все как пришибленные? — с тревогой спросил он. — Иль моему возвращению не обрадовались?
Жена молчала, не смея поднять глаза на мужа.
— Стели постель... Уже поздно, — сказал он, разуваясь.
— Тебе я постелила, ложись...
— А себе?..
— С кем мне свою постель стелить? С тобой или твоим младшим братом? Ведь я соблюла дакылму[36], — и горько заплакала.
Муж молча натянул сапоги, поднялся, набросил на плечи шинель и пошел куда глаза глядят. Говорят, с тех пор его не видели в родных краях. В Россию вроде как подался...
Ашир умолк. В просторной комнате воцарилась тишина. Было слышно, как за окном бесновалась снежная пурга.
— У нас, узбеков, тоже такой обычай есть, — задумчиво произнес Турдыев, которого Таганов пристроил адъютантом к Чалык Башову. — Впрочем, жена-то, бедняжка, не виновата...
— Война, война виновата... — тоскливо сказал кто-то.
И снова стало тихо. Каждый задумался о своем.
— Пока мы тут будем каблуками щелкать, глядишь, наши жены замуж повыходят, — сказал рослый казах, тоже ходивший в подчинении у Башова. — Что им про нас известно? Ни слуху ни духу... Приедем, а они встретят нас с новым пополнением...
— Да не терзай ты душу! — взмолился Турдыев. — Без тебя тошно.
Мередов подошел к окну, чтобы закрыть форточку, и молча вглядывался в белесую круговерть, завывавшую в высоких соснах. Ему почудилась... Туркмения, далекий, родной край.
— А у нас сейчас весна, — счастливо улыбнулся он. — Хотите, я расскажу вам о Каракумах, о наших цветущих оазисах, окруженных горами, песками от седоглавого Каспия до Джейхуна[37]?
Все согласно закивали, кто-то воскликнул: «Берекелла!», словно подбадривал на тое любимого бахши — народного певца традиционным возгласом.
...Степь звенела тысячами струн диковинного дутара: и посвистом жаворонка, и шелестом хлебных колосьев, и гудением пчел, и ржанием дикого куланенка, и пением речки, что стекала с гор по радуге камней. Даже зной, струившийся над землей, казалось, тоже издавал чарующие звуки.
Большекрылой птицей летел по долине всадник в белой, лихо заломленной папахе и кумачовом халате, и дробный топот его резвого ахалтекинца, убранного серебром, гулко отдавался в степи.
— Родина мне видится конем, летящим по степному простору, — Аташ вгляделся в задумчивые лица