— Рано или поздно победит. Правды можно добиться, если хватит жизни. Хочется ее дождаться при своей жизни.
Хоть и догадывался младший вор, почему страна приходила в разор, но все же, вняв просьбам людским, отправился в далекий Багабад. Он надел на себя рубища дервиша, чтобы больше увидеть, узнать. Увиденное в пути превзошло даже самые худшие его предположения. Поблекли некогда цветущие города и села. Соли, выступившие из-под земли, порушили дворцы, цитадели и дома, некогда плодоносные поля превратились в болота и солончаковые топи, арыки поросли камышом, в немногих уцелевших городах царило запустение, на их улицах бродили одичалые собаки и кошки.
Простой люд бедствовал, зато шиковали купцы, ростовщики, домовладельцы, муллы... А сановники, погрязшие во взяточничестве, заточали в зинданы безвинных. Повсюду царил произвол, сильный измывался над слабым, глупец восседал на месте умного, подлец указывал честному, угодники, карьеристы, лицемеры, равнодушные правили всеми. Словом, кривда помыкала правдой. Жалкие пигмеи, стоявшие у власти, считали, что управлять людьми ума не надо, была бы глотка луженой и кулак поувесистей.
Попутным караваном дервиш добрался до Багабада. Город встретил путника грязными улицами, полузасохшими деревьями, замусоренными площадями. Вокруг, особенно у караван-сарая, где поселился дервиш, море обездоленных — нищих, бездомных, больных, обманутых. И они, не остерегаясь странника, поверяли ему свои беды.
— Сыновья главного визиря, — сокрушался пожилой дайханин, — развлекаясь, затоптали конями моего сына-кормильца. Я пожаловался самому падишаху, а главный визирь упрятал меня за это в тюрьму. Не откупись я, сгноили бы заживо...
— А от моего сына вот уже третий год ни слуху ни духу, — жаловался известный в округе кузнец. — Он, не зная, обогнал свадебный кортеж сына падишахского кятиба[12]. За это его заточили в зиндан...
— Чтобы стать визирем или хафия баши[13], надо выложить десять тысяч золотых динаров. Любая прибыльная должность в царстве покупается, начиная от джарчи[14] и сараймана и кончая надзирателем зиндана, — рассказывал один ремесленник.
— Может, достойные люди покупают? — не верил дервиш.
— Куда там! — усмехнулся тот. — Эти достойные блистают не умом и талантом, а золотыми динарами. И каждый, дорвавшись до теплого местечка, под себя гребет, а служить народу никто и в мыслях не держит: лишь бы должность за собой сохранить, по наследству передать...
...Падишах назначил прием старому другу во дворце. Войдя в тронный зал, хан, проверяя, чего стоит бывший старший вор, польстил:
— О мой повелитель! Когда такие недостойные, как я, видят светлый лик падишаха из падишахов, их сердца переполняются счастьем!..
На тупом лице не было и тени светлого, но падишах расплылся в самодовольной улыбке. Хан попал в самую точку: каким дураком был бывший вор, таким и остался. Глаза по-прежнему пустые, испуганно бегающие, будто застали его на воровстве. Нет, не наделил его мудростью падишахский трон, хотя просидел он на нем чуть ли не четверть века.
Хан не сразу заметил на груди падишаха великое множество орденов, больших и малых, отечественных и заморских, навешанных от самого воротника до пояса. Подумал, что это блестящая кольчуга, надетая поверх парчового халата. А разглядев, подивился: последние десятилетия войну вроде бы ни с кем не вели, а откуда столько боевых наград?
— За что, друг, ордена-то? — спросил по-свойски хан.
Не успел падишах рта раскрыть, как за троном возникла круглая фигура рыжего шута в коротких штанах, в цветном колпаке с колокольцем на макушке.
— Падишаху сам аллах велел! — опередил он повелителя, блеснув умными глазами. — Чем выше сидишь, тем больше наград.
Падишах поднялся, чтобы уединиться с другом в дальний зал, но шут, сверкая толстыми белыми икрами, вздувшимися синими прожилками вен, взобрался на трон с ногами, закукарекал, а потом, изображая падишаха, хлопнул себя по лбу.
— Ох, какой я балбес! — чуть заикаясь, проговорил он. — Светлейший! Спроси, почему пожаловал к тебе хан с далеких берегов Окса? Он неспроста пришел!
Падишах повторил вопрос шута, и хан сказал о цели своего визита. Но повелитель не нашелся, что ответить, ожидая подсказку умного шута. Но тот молчал, зная, что за ответ даже ему не сносить своей головы.
Хану и без слов все было ясно. Он, хотя и бывший вор, но помнящий о своем родстве, принял близко к сердцу людскую боль... Если наездник любит своего коня, то садовник — розу, а правитель — свой народ. Но для этого он должен иметь свои корни, быть сыном своей земли. А падишах без роду и племени, и ему все одно. Вождю недостаточно быть мужественным, талантливым — таким должен быть каждый, кто служит людям. Правителем пристало избирать не того, кому на голову сядет глупая птица счастья, а того, кто мудр, как тысяча Эфлатунов[15] или тысячи Сократов.
...Прозревший народ все же вскоре сместил глупого падишаха. Какой из вора, глупца и безродного человека падишах?! Народ по своей доброй воле избрал правителя, мудрого, как тысяча Эфлатунов.
Час был поздний, но Гитлер, как всегда, находился в рейхсканцелярии, принимая близких людей, чьи разговоры не заставят его нервничать на сон грядущий. Приближенные знали, как беспокоен сон фюрера, и поэтому приходили к нему с делами, которые могли лишь его обрадовать или утешить.
В приемной, отделанной мореным дубом, Альфред Розенберг был своим человеком. Обменявшись ничего не значащими фразами с Гюнше, молчаливым личным адъютантом, нацистский идеолог обычно без доклада входил в кабинет Гитлера. Но в этот раз адъютант, набычив короткую шею, глазами остановил Розенберга, сухо обронил:
— Фюрер занят, генерал. Придется подождать.
Взгляд штурмбаннфюрера подействовал на Розенберга гипнотически — он, опешив, машинально опустился в массивное кресло, обитое мягкой кожей. Но в нем поднималось раздражение — вскочил, заходил по толстому коричневому ковру. Адъютант, отрешенно занятый бумагами, казалось, не замечал раздосадованного Розенберга, которого показное равнодушие Гюнше нервировало еще больше.
Идею свою он вынашивал давно, выжидал только, чтобы изложить ее фюреру лично. Будет обидно, если его задумку перехватит кто-то другой и раньше запродаст Гитлеру. Не один Розенберг знал о мании величия бывшего ефрейтора, не он один подогревал в нем, фюрере, это болезненное чувство.
...Розенбергу как-то стало известно, что сто лет назад, в 1840 году, французы перевезли с острова Святой Елены в Париж прах Наполеона Бонапарта.
Император Франции, редко к кому питавший чувства любви, был на редкость привязан к своему сыну, родившемуся от брака с австрийской принцессой Марией-Луизой. Это был долгожданный ребенок. О появлении его на свет весенним днем возвестил салют из ста одной дворцовой пушки. Во все концы империи поскакали гонцы с вестью: «Наследник родился!» Суровый Наполеон плакал от счастья. В тот день он подарил новорожденному Жозефу Франсуа Шарлю Бонапарту Вечный город Рим, присвоил титул римского короля, ласково называл Орленком, ибо себя считал Орлом, а своих бесстрашных солдат — орлятами.
В 1815 году, после бесславных «Ста дней», Бонапарт вторично отрекся от престола в пользу своего сына Наполеона II. Но наследника с ним не было — увезенный матерью под Вену, он воспитывался ее отцом, австрийским императором Францем I, старавшимся заменить мальчику отца. Царствующий дед, проигравший Франции не одну войну и люто ненавидевший «кровожадного корсиканца», делал все, чтобы внук забыл о родном отце.
Когда мальчик подрос, Наполеона уже не было в живых, но память об отце в его сердце не умирала, В продолжателе династии Бонапартов вспыхнул жгучий интерес к своему необычному происхождению. Почему иные придворные называли его шепотком Наполеоном II, а дед упорно титуловал внука герцогом