— Проклятущая война! Ненасытная… Не утомилась меня обездоливать, да что меня — детей моих и по второму колену — малых деток ихних в позоре утопить грозится.
Ох, горюшко ты наше горькое, и по какой такой тропинке, из какой черной глухомани в мою семью, к моим кровинушкам пришло!..
И снова навалилась ночная тишина, и неотвратимо тикали по этой тишине равнодушные электронные часы.
Минута за минутой истекала та ночь — его последняя ночь, а утром, освобождаясь от кошмарных видений, он медленно возвращался к действительности, подумав перед тем, как встать, что и это утро у него тоже последнее.
Он позавтракал, дождавшись ухода Марии, написал ей письмо и бросил его в почтовый ящик. Собрал себе чистую смену белья и банные принадлежности, положил в сумку маленькую икону, а в гараже нацедил две литровые бутылки бензина.
Закончив сборы, отправился на стоянку такси и уже на машине поехал в свой Бегомльский район, в родную деревню, невдалеке от мест, где Березина вливается в озеро Палик, а затем катит из него свои воды к Борисову и дальше, в Днепр — до самого Черного моря.
Вольготным половодьем разливаясь в той деревенской округе, десятки малых речек праздновали свою весну воды — последнюю для него, Савелия, весну.
Себя не обманешь, от себя не уйдешь — не смог жить, как люди, так должен хоть по-человечески умереть…
За ночь, свою последнюю ночь, он все обдумал и действовал теперь механически, как во сне.
Сам вытопил деревенскую баню на обрывистом берегу Березины, напарился в ней и обмылся до первозданной чистоты: хотя земля наша — кормилица и черна, да человека она любит чистого и телом, и душой.
Душу свою ему никогда не отмыть — пускай будет чистым хотя бы тело.
Еще плеснул из ковша на раскаленные камни — крепче запахло дубовым веником и распаренной сосновой доской.
Сомлев на полке от парного жару, он высунулся из двери, в последний раз поглядеть на лопнувшие почки на деревьях, дымок над хлебным полем и полноводную по дружной весне Березину.
Горько и пряно дышала на солнце плакучая ива.
И дальше, все, что требовалось, Савелий делал механически, сноровисто управляясь единственной, правой рукой. Уже не боясь простуды, охолонулся пахучей речной водой, надел чистое белье и аккуратно причесал вытертые насухо волосы.
Пиджак, штаны и вязаный свитер привиделись ему грязными, и он остался в нательном белье.
В оконце скупо пробивался золотистый солнечный луч — на свет луча он бережно поставил дешевую лубочную икону, настойчиво глядел на скорбный божий лик, но никаких благостных чувств от этого не возникало и ожидаемого облегчения в душе не было.
Что-то еле слышно прошуршало в тишине, и к двери, волоча длинный голый хвост, подобралась крыса. Чего-то пискнула и выдавилась из двери наружу.
Савелий усмехнулся: «Ишь, погань, вовремя отсюдова подалась».
Он чиркнул зажигалкой и тут же задул выплеснувшееся пламя. Зубами вырвал пробки из одной, другой литровой бутылки. Запахло бензином.
И тут, как пламя в зажигалке, внутри Савелия вспыхнуло желание во что бы то ни стало жить. А искупление? Так он покается перед людьми, они же добрые и все поймут!
А сын комбата? Жена комбата? Сам комбат?
А его, Савелия, сыновья и внуки? Неужто к ним из этой бани за искуплением сбежать?
А от себя, от своей тяжкой вины разве убежишь?
«Усякий рабёночек радицца добрым», — любила говорить его покойная мать. И он, Савелий, тоже родился добрым, а жизнь свою по-всякому, ох, как же по-всякому прожил…
Так разве в этой жизни спрячешься от себя?
По тишине в предбанник потекли синеватые сумерки. Савелий пригляделся внимательно: над потолком словно бы плыл мертвецки-бледный сын комбата. Рваным скоком к нему приближался Шакал. С ходу подул на головку-одуванчик ребенка, и тот исчез. А из окна появился комбат Борисенко. Коснулся головки-одуванчика подлетевшего к нему сына, крепко прижал к плечу.
«Ему же больно!» — испугался Савелий.
«Ничего, потерпит. Он у меня терпеливый», — возразил комбат и, превратившись в великана, вознесся над потолком предбанника, над окружающими полями и Березиной. А сын с головкой-одуванчиком, по-прежнему маленький и беззащитный, держался за портупею, прильнул к отцовскому плечу.
Пытаясь отыскать спасительное перед ними оправдание, Савелий вдруг почувствовал свою левую руку — ту самую, что потерял на Одере, заслоняя командира от разрывной вражьей пули.
Теперь Савелий захотел этой, давным-давно несуществующей рукой, заслониться от комбата Борисенко и его маленького сына. Но комбат смотрел в упор и будто говорил, что погибшая рука осталась у Савелия единственной «справедливой» частью тела, а голова, сердце и все остальное в послевоенные годы существовали по несправедливости, без всяких на то жизненных прав.
И перестал Савелий чувствовать свою левую руку. Остался только с правой — и наедине со своей неизбежной судьбой.
Савелий глянул на икону, и лик на иконе вдруг превратился в комбата, и его голосом скомандовал:
«Встать!»
Савелий поднялся рывком и замер по стойке «смирно».
«Чего ж ты медлишь?» — спросил комбат, и сын у него на плече качнул головкой-одуванчиком в такт словам отца.
Савелий плеснул вокруг бензином из бутылки, а половину вылил себе на голову. И всю вторую бутылку тоже вылил на себя. Пустой посудой выбил оконце, чтобы огонь не задохнулся в душной тесноте предбанника. Подбросил на ладони зажигалку и…
На месте комбата с сыном безносой скелетиной появилась Смерть и ласковым голосом покойной матери предупредила: «Сейчас обниму, руки мои горячие, а последняя твоя минута будет еще горячей…»
Поднесла к его груди костлявую ладонь, чиркнула зажигалкой.
Савелий ожидал боли в груди, что рванет его когтями по сердцу. Но раньше вспыхнула облитая бензином голова, и будто окунулся Савелий в огненные воды реки. И упала на него, пылающего, избавительная чернота.
Уже без Савелия, мимо горящей бани, текли в Днепр и дальше, к морю, вечные воды Березины…
Услышав на крыльце своего дома шаги, Александра Михайловна спросила:
— Чего тебе, Ирочка?
Незнакомым голосом кто-то поправил:
— Ирина. Пожалуйста, Ирина.
Повернувшись к двери, Александра Михайловна увидела внучку Савелия и спросила:
— Сколько тебе лет?
— Четырнадцать.
— Когда родилась?
— В декабре.
— А число?
— Пятнадцатое.
— На день моложе моей Ирочки, — улыбнулась Александра Михайловна и предложила: — Чего стоишь — раздевайся. В ногах правды нет.
— Вы Александра Михайловна Борисенко? — спросила девочка и, услышав утвердительный ответ, сняла с плеча сумку. — Вот, дедушка перед смертью писал: велел отдать вам кинжал и орден. Они у него в отдельной шкатулке лежат.
Вздохнув по-взрослому, девочка добавила: