Прошли мимо развалин карусели. Не останавливаясь, не оглядываясь. И вышли к старой танцплощадке на берег. Свернули налево, поднялись по крутому склону. Впереди, насколько хватало глаз, расстилалась большая вода Колокши. За спиной на холмах, в низинах и на пригорках раскинулся город.
– Фома, – сказал Мещерский.
– Что?
– Ничего не хочешь мне сказать здесь, сейчас?
Фома отвернулся.
– Теперь ты знаешь, как все было здесь на самом деле пятнадцать лет назад. И что произошло в этот раз. Герман Либлинг никого не убивал в этом городе, кроме… кроме той несчастной собаки… Для всех убийств нашелся свой собственный отдельный мотив. И все это совершили разные люди. А он…
– Он маньяк. И никто, никакое следствие не разубедит меня в этом.
– Но Герман не убивал твоей сестры! Ее убил другой. Их всех убили другие.
– Замолчи! – Фома топнул ногой.
– Тебя что же – такой поворот сюжета не устраивает? – тихо спросил Мещерский. – Ты жалеешь, ты негодуешь, что убийца – не он?
Внизу у их ног растекалась от края до края Большая Колокша, и не было на ней ни корабля, ни лодки, не было ничего до самого горизонта, чтобы отчалить от этих берегов навсегда.
Мужские слезы – зрелище тягостное. Мещерский многое отдал бы, чтобы не видеть, как плачет его друг и компаньон. Хотелось уйти, очень хотелось. Но как было оставить Фому здесь, на этом месте, одного?
Неожиданно Фома полез в карман и сунул что-то Мещерскому. Это был тот самый нож, который… Ну, одним словом, тот. Так и не выброшенный Фомой.
Мещерский размахнулся и швырнул его вниз – бу-ултых! И только круги, круги пошли по воде.
Тихий Городок со своих холмов и косогоров взирал на эту финальную сцену с безмятежным любопытством. Солнечные блики играли на позолоченных куполах его церквей, на новеньких стеклах окон. Городок щурился от солнца, грелся, оживая на глазах, прикидываясь этаким незнайкой, провинциальным Иванушкой-дурачком. Он словно в одночасье все позабыл – и страхи, и легенды, и кровь, и ярость, и тьму.
Позвольте, какие такие легенды? Где? У нас? В этой вселенской забывчивости крылась своя сила и своя мудрость. С этой силой и мудростью можно было жить дальше. А тьма – она просто рассеялась, ушла, как талая вода, по-паучьи заползла вглубь, в узкие щели, в глухие углы. Подальше от света, в ожидании своего нового часа.
Но об этом так не хотелось думать. И не стоило болтать, поминая всуе то, что всегда предпочитало слыть безымянным, принимая разные обличья, называясь то так, то этак, походя на то или на другое, что мерещилось или казалось, возникая в снах и в ночных кошмарах, в буквенном узоре бело-черной окружности, в зеркалах, в стоячей воде или за вашей спиной на темной парковой аллее, засыпанной мертвой листвой.
Сухой лист сорвало с дерева и кинуло под ноги Мещерского и Фомы, а потом снова подхватило и понесло, понесло, понесло, закрутило, одолевая расстояния, годы, память…
Его прилепило, точно бельмо, к стеклу окна городской больницы. За окном на койке, опутанный проводами и датчиками, лежал человек. Точнее – просто тело,
А под окном в тени куста сидела собака – дряхлая, как мир, со следами ожогов на шкуре. Задрав морду вверх, она пыталась выть, но из обожженного горла ее не вырывалось ни звука.
Примечания
1
Я люблю, ты любишь, страсть, любовник.