откуда берущихся грез, смутных картин, возникающих среди дня, если не считать порнографических фотографий со стареющими женщинами – в их лицах мы искали сходство с женщинами, с которыми встречались ежедневно, родственницами, соседками, учительницами, не могли не искать, ведь то, что совершалось на этих фотографиях, было нереально, непонятно точно так же, как обычаи насекомых или человекообразных минералов. То были дрянные снимки, сделанные с фотографий из скандинавских журнальчиков какими-то любителями и продававшиеся потом солдатам… да Бог его знает кому еще. Пока что мы еще не могли никак сочетать их с жизнью, с двумя тяжелыми и пышными шарами Гжанки, с девушками, которых мы видели в автобусе, короче, с тем, с чем мы ежедневно сталкивались, потому что обыденность не могла быть до такой степени интересна, омерзительна и притягательна. «А чем, ты думаешь, занимаются твои предки?» – бросил как-то Малыш Гонсеру. Гонсер не стал спорить, но лицо его как-то сморщилось, исказилось, и было видно, что это долго не давало ему покоя, мучило по ночам, и во время воскресных обедов, и по дороге в костел, как мучило нас всех до тех пор, пока мы с этим не смирились или не вычеркнули из памяти, задвинув раз и навсегда в тот закоулок, куда отправляются проблемы, о которых лучше не думать.
И потому первыми нашими Любовями были незнакомки – далекие, настолько далекие, что мы не могли приблизиться к ним даже на шаг. Лица в автобусах, полудевочки и уже полуженщины, отгороженные чуждостью, отгороженные возрастом, недоступные и не представляющие опасности, как та, чьего имени я никогда уже не узнаю, – она садилась через пять остановок после меня, чуть выпяченная верхняя губа придавала ее лицу немножко ироническое и игривое выражение, и исчезала в подземном переходе, ведущем к остановке трамваев, и я ни разу не попытался выследить ее. Или другая, высокая блондинка с лошадиным лицом, я однажды случайно задел ее на улице и чуть ли не сомлел, а остальные свидания происходили в костеле, и каждое воскресенье я мог видеть зеленый шарфик и зеленую шляпку или синий шарфик и такого же цвета шляпку: у нее были два костюма, и она регулярно меняла их, никаких неожиданностей, впрочем, выражение ее глаз не свидетельствовало о наличии у нее хотя бы капельки фантазии.
Все они были отделены вакуумом, в котором было бы немыслимо какое-либо действие, святые, как святые с образов. Сквозь это пространство небытия не способна была пролететь ни одна похабная мысль, ничего, что могло бы облечь реальностью благоговейное поклонение. То были сверхъестественные любови – сейчас я это вижу. Мысли, которые мы посылали, чтобы воссоздать в темноте или в пустоте их неподвижные образы, дарили нам чисто духовное наслаждение, близкое к наслаждению телесному, но бесконечно превосходящее его, ибо оно основывалось на мечте, которой не дано изведать утоления.
Потому мы были безразличны ко всем этим метелкам из нашего класса, до которых было рукой подать. Все они, толстоногие и костистые, которых мы щупали, тискали, которые поедали свои бутерброды или хихикали под защитой спасительной близости учительской, были всего лишь тривиальным олицетворением, чем-то чрезмерно тяжелым и плотским. Они выходили навстречу нашим мыслям, сокрушая, уничтожая их, внося хаос в легчайшее царство воображения. Да, наверное, мы боялись их. Наверное, инстинктивно чувствовали, что сближение с ними станет грехопадением и воображение заменится необходимостью и желаниями, за осуществление которых мы будем готовы заплатить любую, самую что ни на есть ростовщическую цену.
Как же недолго все это длилось. Да и длилось ли?
Шлюхи с порнографических карточек напоминали нам учительниц, которых мы желали, а те, в свой черед, превращались в девушек, становившихся все младше и младше, потому что невозможно бесконечно дрочить, представляя себе обвислые груди, толстые бедра и зады, деформированные годами сидения на жестких или с мягкой подстилкой стульях министерства всеобщего и равного образования. Вполне возможно, эти зрелые и перезревающие женщины были всего лишь конструкцией, неким скелетом, на который мы навлекали юные и нежные оболочки. Их сходство с девками с фотоснимков было настолько однозначно, что посвящение в проблемы пола не могло произойти иным путем.
А вот Малыш нас ошарашил. Было это в один из последних августовских вечеров, уже смеркалось, и все было полно скукой и безнадежностью заканчивающихся каникул. Мы возвращались с фаянса, ничего интересного не происходило, впрочем, в такой вот последний день лета никогда ничего не происходит. Завтра-послезавтра нам предстояло опять собраться, начать второй год обучения в училищах и техникуме, то есть идти по следам отцов, получая среднее техническое или профессиональное образование. Поносный цвет стен в длинных коридорах, однообразие красного автобуса, в семь пятнадцать отъезжающего с кольца. Холодная сентябрьская мгла уже таилась в канавах, поросших ивняком, и ничто не сулило избавления, никаких перемен на горизонте, и тут Малыш произнес:
– Ребята, кажется, я что-то подхватил.
Фраза эта прозвучала настолько странно, что никто из нас не поинтересовался: «Что?» Мы шли дальше, частично по мостовой, частично по тротуару, в тени высокой неряшливой живой изгороди; как раз загорались фонари. Нас обогнала желтая «сирена». Недвижный вечерний воздух задержал в себе облако выхлопных газов.
– Все сладится, – отозвался Гонсер.
Малыш выждал еще с минуту, он шел справа, по тротуару, и, пожалуй, был повыше зарослей сирени или каких-то других садовых кустов.
– Ребята, я ведь вправду подхватил.
Но мы опять не усекли. И только шагов через двадцать до нас наконец дошло. То была совершенно неведомая нам сфера, и Гонсер неуверенно, с опаской, не попасться бы на какой-нибудь дурацкий розыгрыш, спросил:
– А что… где?
И тогда Малыш, встав под фонарем, вынул и показал что-то, что якобы там появилось.
– Да ничего у тебя там нет, – сказал я, произнеся «там» так, словно это находилось где-то далеко, отдельно от Малыша.
– Есть. Прыщ или короста какая-то. – И Малыш начал поворачивать его во все стороны, так как доказательство того, что он подхватил, находилось где-то снизу.
Но мы так ничего и не увидели. Сзади раздался стук шпилек идущей женщины, Малыш торопливо стал застегиваться и вроде бы прищемил его молнией, потому что зашипел от боли. Мы шли дальше в молчании, не очень-то понимая, что теперь делать. Все ждали, ждали, и наконец он промолвил:
– Ребята, знаете… я ведь уже… ну, это…
Но мы отнюдь не набросились на него с вопросами вроде «Так чего не рассказываешь?», или «Как это было?», или же «Ну, ври, ври», вовсе нет. Лишь Гонсер замедлил шаг, и я увидел его лицо с какой-то глуповатой полуулыбкой:
– Ну ты…
Так это и продолжалось некоторое время. Никто ни о чем не спрашивал, а Малыш, когда потом захотел рассказать, потому что иначе не мог, ведь и совершил-то он это только затем, чтобы потом рассказать, попросту не находил слов. Верней, не умел использовать слова для описания того, что произошло. Оказывается, что вначале все-таки опыт, а слово только потом. И речь вовсе не шла о каких-нибудь там интимных или деликатных подробностях. Это была обычная, заурядная потаскуха, которой наскучило высиживать в «Полонии» или в каком-нибудь там «Метрополе», и она вышла поохотиться на свежее мясо и сняла Малыша прямо на улице, в точности как снимали ее. Только и всего. Но мы ходили кругами вокруг этого события, совершенно беспомощные, жаждущие определения и описания, однако пораженные глухотой и немотством. Язык противился, отказывался повиноваться, скользил, как кошачьи когти по стеклу. Месяцы длилось вытаскивание осколков картины, складывание мозаики. Малыш старался. Выходило из него это постепенно, и мы тоже постепенно утоляли свое воображение. Ибо это было наше общее владение, и тут ни у кого не возникало сомнений. Случайность и безличность акта превращали его в нечто механическое и в то же время универсальное. Кто-то должен был совершить его за нас, и Малыш совершил. Замещая нас, дабы умилостивить всех тех демонов, что уже терзали нас и ночами, и наяву. И мы смотрели на него в некотором смысле как на человека, который спасся и знает больше, нежели другие. Да. Мы даже немножко сторонились его. Как зараженного. Но вовсе не из-за болезни, нет. О ней он больше ни разу не вспоминал. Мы восхищались им и немножко брезговали.
В конце концов история была сложена из обломков, из выдавленных из себя каких-то подробностей,