– Нас ждет тяжелая дорога. Ты что говорил? Куда мы должны завтра дойти?
– Куда дойдем, туда и дойдем. Пусть об этом у тебя голова не болит.
– У меня-то не болит. А вот у Малыша болит бок.
Он мельком взглянул на меня, но тут же посмотрел внимательней, словно пробудился ото сна. Он попытался сконцентрировать на мне взгляд, как на некоем привидении, ну я и помог ему.
– Понимаешь, болит у него. Я как раз сменил ему повязку. Не знаю, чем все это кончится.
Длинноволосого это заинтересовало. Раны и повязки – это как раз то, что еще как-то производит на людей впечатление.
– Кто-то ранен?
Нет, он действительно был хорош собой, с этим чуть вытянутым лицом, о котором все-таки нельзя было сказать – лошадиное, но даже если и скажешь, то придется признать, что лошадь эта очень породистая. Теперь свет отражался в его зрачках.
– Наш кореш. Получил удар ножом.
– Ножом? – Он произнес это слово так, будто оно было из иностранного языка.
– Ну да, ножом. Украинские националисты напали. Ты что, не слышал о Степане Бандуре?
– Наверно, о Бандере?
– Да нет же, его фамилия была Бандура. Произошла небольшая ошибка. Историков. Не все ли равно, знамя или музыкальный инструмент. И то и то хорошо. А второе даже лучше, потому что он все-таки не был коммунистом.
– Коммунистом? Почему коммунистом?
– А ты не знаешь эту песню? Avanti popolo, что-то там еще, а потом bandiera rossa, bandiera rossa.[32] – Я, видно, запел, потому как несколько голов повернулись к нам. – Сам видишь, не мог он так зваться. Его фамилия была Бандура. Хотя черт его знает, может, он и был втайне коммунистом. Они там в Запорожской Сечи играли на бандурах и настроены были резко прокоммунистически. Знаешь ведь принципы Сечи: все в общий котел, сиречь анархия в первобытной, блаженной стадии. Ты, надо полагать, поддерживаешь анархию?
Он на миг задумался, прежде чем ответить, словно речь шла о детали одежды, рубашке или подходящем случаю выражении лица. Почесал нос, оплел свои длинные пальцы и, глядя мимо моих глаз, куда-то в висок, ответил:
– Собственно, мне это как-то безразлично. Я политикой не занимаюсь.
– Юноша, я спросил про анархию. Анархия стоит над политикой, анархия – это метаполитика, то есть метафизика. Разве не так?
– Наверно, нет…
– Что значит «наверно, нет»? Тут не может быть никаких «наверно». Забыл, в какое время ты живешь? Или – или. Кто не с нами, тот против нас.
Василь совсем заскучал, он чуть-чуть наклонился вперед, словно собираясь влезть между нами. Ко я не оставил ему шансов.
– Погоди, погоди, твоего нового знакомца надо просветить. Что-то он совсем не ориентируется в ситуации… прямо какая-то разновидность прекраснодушного идеалиста.
В глазах Василя я отметил умоляющий блеск, мягкое слезливое сверкание, которое у человека, не преисполненного любовью к ближнему, способно вызвать только одно желание – продолжить самым подлым образом мучить его.
– Так вот, я попробую это сделать, и ты мне не мешай. Хотелось бы, юноша, услышать, какова твоя политическая оптация, более того, политико-онтологическая. И никакие «наверно, нет» или «вероятно, да» здесь неуместны. Так что давай самоопределяйся, пока тебя другие не определили.
Парень неуверенно глянул на меня, потом неуверенно поглядел на Василя, снова на меня; он нюхом чувствовал какой-то дурацкий розыгрыш, но показаться смешным боялся больше чего бы то ни было и потому на всякий случай молчал и прятался за молчанием, как и за неподвижностью лица, зная по опыту, что это не раз позволяло ему выбраться из затруднительного положения.
– М-да, как-то не здорово у тебя идет. Мой друг мог бы весьма изящно тебе все это изложить, но я этот труд возьму на себя. Базиль, ты позволишь? Да разумеется позволишь. Итак, Запорожье… Оставим в стороне сраную афинскую демократию, это игра для баб, а мы как-никак мужики, одурманенные свободой, собственным потом и звериным нюхом. Так вот, они там, в Запорожской Сечи, курили длинные трубки, пили до усрачки горилку и жили, проводя время от пьянки до пьянки. Правильно, на островах, в изоляции, чтобы кровь быстрей бежала, чтобы бурлила, и так далее. Ели из одной миски, укрывались одной дерюгой. Короче, полная коммуна. А поскольку главной чертой идеала является простота, они решили отринуть все лишнее и случайное. И что сделали? Ну? Кто угадает? Базиль, ты не играешь, потому что выиграешь. Ладно, юноша, я отвечу. Так вот, первой и по-настоящему единственно существенной переменой было то, что они изгнали из своей жизни женщин. Царство самцов, со всех сторон вода, Днепр, и они за валами своей крепости реализовали бесклассовое и однополое общество. Освободиться от дьявола – значит уничтожить особенность. Ту раздражающую и дополняющую особенность мужского начала, какой является женственность. Таким образом, юноша, мы можем, поскольку имеем перед собой законченную ситуацию, определять свои позиции. Тем самым я хочу сказать, что мы начинаем дискуссию, которая, даст Бог, приведет нас к поляризации позиций. Или наоборот… Итак, продолжим, юноша…
Теперь он сидел в той же живописной позе, что и прежде, и, воспользовавшись тем, что меня пробрал словесный понос, опять потирал кончик носа, опять сплетал невероятно длинные пальцы, и я был уверен: его интересует только собственная особа, поверхности и линии, какими очерчивается его тело в пространстве. Он просто-напросто непрестанно приглядывался к себе, изучал оттиски своего присутствия в зеркале, в воздухе, в глазах людей и в собственных зенках.
Когда я снова открыл рот, когда произнес это дурацкое и многообещающее «итак, продолжим, юноша», Бандурко тихим голосом прервал меня:
– Ну, хватит, хватит же…
27
Но когда же это произошло? Как и когда?
Собственно говоря, о сроках не приходится говорить, поскольку происходило это постепенно, незаметно, круг распадался, мы сходили со своих взаимопереплетающихся орбит, предпринимали одинокие экспедиции в ту, иную, параллельную сферу бытия и возвращались потом, подобно блудным сыновьям, побитые, разочарованные, удивленные непонятностью чужих законов.
Большие груди Гжанки манили нас, искушали покинуть знакомый и безопасный мир. Может, это и было начало? Хулиганские экспедиции за женским телом. Крик, писк, искусственная давка в раздевалке или на спортплощадке, куда неосторожно прогулочным шагом по две, по три забредали девчонки, погруженные в болтовню, уже в ту пору взрослые, потому что они неосознанно подражали степенным прогулкам своих матерей. Мы налетали на Гжанку сзади, чтобы на несколько секунд замкнуть в ладонях эти два выпуклых выроста удивительной податливой материи, и нас поражала их неестественная мягкость, так не похожая на наши жесткие и упругие мальчишеские тела. Были, наверное, в этом и любопытство, и презрение, какое мы всегда испытывали к объектам нашей агрессии – к разбитым фонарям, украденным и брошенным где-нибудь велосипедам, к малолеткам, которых пинком вышвыриваешь за пределы занятой территории. Вожделение и одновременно разочарование. Мы отходили как ни в чем не бывало, засунув руки в карманы, небрежно и стильно сплевывая, победительные и умиротворенные насилием. Только Василь никогда не принимал участия, никогда не щупал. Другие тоже, но их сдерживали страх и приличия, что в общем одно и то же. Когда мы налетали где-нибудь в толпе на Гжанку, чаще всего вдвоем, чаще всего Малыш и я, то видели вокруг радостные физиономии болельщиков, потирающего руки Гонсера, он прямо-таки сучил ногами, желая присоединиться к нам, да и остальные тоже разрывались между желанием поучаствовать и стыдом, но вот Василя среди них никогда не было. Ну прямо будто он обладал способностью читать наши свинские мысли, будто заранее знал, что нам взбредет предаться этому похотливому развлечению. И он исчезал, пропадал. Он, который не отходил от нас ни на шаг.
Но тогда это продолжалось ровно столько, сколько продолжалось. Мы возвращались к себе, в свой мир, чистые, невинные, любопытство удовлетворено, говорить больше не о чем.
Вполне возможно, это и было начало, если не считать снов, которые удивляли нас, или неизвестно