руки. — Ты у нас получаешься бедная овечка, простил всех по-христиански, а эти подлые людишки злобою исходят. Значит, с той дурацкой епархией покончено, туг ты, главное, смиренно эдак смотри, «ни на что не претендую», того и держись, на меньшее, чем первое освободившееся епископство с приличными доходами и в нормальной стране, мы не согласимся!
Джованни не стал спорить, оставив дядюшку предаваться своим честолюбивым мечтам. Главное, до поры до времени их стремления совпадали, и Джованни не видел ровным счетом ничего предосудительного в том, чтобы использовать слабость Буонтавиани-старшего к устроению своих и чужих дел. Перспектива столь неожиданно скорого разрешения силфорской проблемы могла только обрадовать Джованни, взамен же дядя вряд ли оказался бы способен сразу предложить ему какую-либо епархию, такие дела никогда быстро не устраивались, так что, думал Джованни, нечего ему опасаться дядюшкиных планов, за ним, в любом случае, оставалось последнее слово, а дядюшке было совсем не обязательно заранее расстраиваться из-за того, что Джованни твердо решил покончить с церковной карьерой.
Однако просить о снятии с себя священнического сана сразу после отставки Джованни передумал. Разговор с дедом изменил его стремления. Теперь он отнюдь не желал тихого и по возможности бесконфликтного перехода от самовольного приостановления служения мессы к безоговорочному отказу от совершения таинств, так, словно считал себя недостойным. Джованни решил бороться, защищать свои воззрения, и ради этого ему требовалось получить возможность выступать публично, участвовать в диспутах, нужно было заставить теологов и церковников католического мира выслушать себя. Добиться же определенного положения в богословских кругах он мог, лишь оставаясь священником, хотя бы номинально.
Осуждение, лишение сана, анафема — вероятно, именно такие санкции ожидали Джованни за его деятельность в будущем, он считал, что готов к любым последствиям. Пусть критикуют, поносят, проклинают, Джованни не мог молчать, он просто был не в состоянии похоронить в себе истину, которой обладал, приберегая, словно скупец, для одного себя спокойствие чистой совести, оставаясь в стороне от страданий других людей, всех тех несчастных, кто запутался в тенетах ложной морали, кого принуждали склоняться под ярмом ложных авторитетов, людей, что не обладали такой мудростью, не были столь отважны, что любили слабее, чем они с Гийомом, и оттого еще более нуждались в знаниях Джованни, в его силе, по доброй воле приносимой им на служение. Джованни не посчитал бы за жертву и жизнь отдать во имя любви, отстаивая право каждого человека на счастье до последнего вздоха.
Он знал, ему будет тяжело, чувствовал себя невыносимо одиноким и слабым перед самоуверенной в своей непогрешимости махиной человеческой церкви, с которой собирался вступить в смертельное противоборство, невзирая на то, что, скорее всего, и те, ради кого он идет сражаться не выкажут ему ни малейшего сочувствия, даже, возможно, поспешат заклеймить его, чтобы самим не попасть под удар церковных отлучений.
О, как ему не хватало любимого, без поддержки которого Джованни боялся не выдержать гнета всеобщей ненависти. Он молился ежедневно, ежечасно о своем Гийоме, просил у Господа благополучного возвращения его из похода, ибо пока его не было рядом, Джованни не мог дышать полной грудью, с тех пор как они расстались, он лишился радости жизни и утратил уверенность в себе. Он слишком страдал от разлуки, чтобы принять на себя еще и другие испытания, и потому решил не торопиться, не предпринимать в отсутствие де Бельвара необратимых, судьбоносных действий, в любом случае, ему требовалось время привести мысли в порядок, он собирался попробовать для начала излагать свои умозаключения на бумаге.
Дядя настоял, чтобы Джованни не медля переехал к нему в город Льва и в любой момент был готов предстать перед главой католической церкви. Спешка никогда не оказывалась излишней, если имеешь дело с шустрым Буонтавиани, уже на следующий день дядюшка успел получить для Джованни аудиенцию у Папы Климента III, который был очень плох, но, вынуждаемый грузом ответственности верховного понтификата, продолжал заниматься неотложными вопросами.
Основной проблемой, дамокловым мечом нависшей над тяжко больным Папой, как обычно, были немцы: Генрих VI, наследник Барбароссы, перешел Альпы во главе мощной армии, намереваясь силой отобрать Сицилию у Танкреда. Климент III очень не хотел войны, еще более он не хотел оказаться со всех сторон окруженным Гогенштауфеном.
Велеречивый Роландо Буонтавиани, один из главных консультантов по проблеме немцев при папском дворе, пользуясь тревожной обстановкой, представил дело своего племянника как нечто несущественное, совсем не требующее разбирательств в силу своей абсолютной ясности.
Сначала все шло по задуманному дядюшкой плану: чрезмерно чувствительный от болезни Папа очаровался кротким Джованни, и ознакомившись с сущностью предъявляемых к нему претензий, переданных, разумеется, в интерпретации, наиболее благоприятной для обвиняемого, заключил, что Джованни в качестве епископа Силфора проявил удивительную для своего юного возраста мудрость, ибо пытался решить все постепенно и миром. Дядюшка поблагодарил Его Святейшество с довольным видом и не окончил еще свое красиво составленное выражение глубокой признательности, когда в покой бесшумно проскользнул папский секретарь с просьбой, нет, скорее с требованием настоятеля Фонте Авелланы немедленно впустить его.
Джованни задрожал, словно от сильного холода, инстинктивно обхватив себя руками.
— Что забыл здесь этот древний истукан? — проворчал Буонтавиани.
Папа сперва не желал впускать аббата.
— Он говорит, что приехал как раз по поводу этого дела, — вполголоса сообщил секретарь, кивнув в сторону Джованни.
Уступчивый Климент III дал уговорить себя и согласился принять дома Томазо. Войдя, аббат сразу же вперил в Джованни преисполненный гнева взгляд и только потом, приняв смиренный вид, обратился прежде всего к Святейшему Отцу, но также и ко всем присутствующим с нижайшей просьбой выслушать его, грешного монаха, безмерно самоуничижаясь на словах, но при этом буквально олицетворяя собою горделивое достоинство оскорбленной добродетели, по праву взывающей к восстановлению справедливости.
— Этот волк в овечьей шкуре, — широким жестом указал дом Томазо на Джованни, — осмеливающийся называть себя епископом Божией церкви, не признался, вернее, не похвалился, ибо он имеет наглость похваляться своими гнусностями, не поведал столь почтенному собранию, говорю я, что будучи наделен высоким саном священника, лицемерно притворяясь, будто исполняет обязанности пастыря христианской общины, грешил упорно и нераскаянно против богоустановленных порядков, вступая в недозволенные сношения с мужчинами.
Папа ахнул, дядюшка Буонтавиани схватился за сердце.
— Отвечай, так ли это? — обратились к Джованни, он даже не заметил, кто именно.
— Нет, — хоть и тихо, но без колебаний ответил он, — дом Томазо не сказал ни слова правды.
— Клевета! — очнулся дядя. — Как не стыдно тебе, почтенному старцу? Клеветник!
— Карьерист! — не остался в долгу аббат. — Презренный, ты готов покрывать любое преступление, лишь бы занять местечко потеплее!
Дядя не успел ответить достойной отповедью на столь несправедливое изобличение, Папа приказал выдворить спорщиков вон, дабы восстановить нарушаемое ими благолепие.
— Обвинение Иоанна Солерио из Милана, бывшего епископа Силфора, — торжественно объявил папский секретарь, выслушав наскоро переданные ему указания Святого Отца, — откладывается для дальнейшего разыскания.
Выслушав это постановление, дядюшка Буонтавиани почувствовал себя несчастнейшим из людей. Недолго думая, он бросился вослед дому Томазо с просьбами и уговорами отказаться от изобличения Джованни, он умолял непреклонного старца почти что на коленях. Напрасно, аббат Фонте Авелланы проявил несгибаемую твердость, заявив лишенному всяческих представлений о добродетели, как он выразился, низкому в помыслах Буонтавиани, что ни на йоту не отступит, сколько бы его не уламывали.
— Это все ваша подлая семейка, зря я поддался тогда на уговоры и согласился взять в жены своему сыну женщину вашего рода, — ядовито проговорил аббат. — Это в вас он такой, — скривившись от отвращения, добавил он, имея в виду Джованни.