Едва получив свою Логику, беспокойный Джованни вскочил в седло и с места в карьер поскакал в Рим. Его телохранитель каким-то чудом поспевал за ним, но слуги с вещами безнадежно отстали, и приходилось их дожидаться, чтобы они не пропали где-нибудь по дороге. Джованни так резко осаживал усталую Логику, что она вставала от возмущения на дыбы.
Он и не подумал устраиваться в столице христианского мира, поспешив покинуть ее сразу, как только приехал. Совершенно недальновидно оставив своих слуг в первой попавшейся на глаза гостинице и сделав озадаченному Уильяму Фиц-Готфриду знак следовать за собой, Джованни, влекомый вперед некоей своей давно определенной целью, бешеным галопом направился по течению Тибра на северо-восток, через Перуджу к Адриатическому побережью.
Он скакал без отдыха и сна, через первые же несколько часов оставив Логику на попечение какого-то мельника и наняв его лошадь, потом меняя коней одного за другим, по пути время от времени обращаясь к своему телохранителю с горячими сбивчивыми увещеваниями остановиться где-нибудь на отдых, оставив его на Божью милость продолжать свой нелегкий путь в одиночестве, но тот неизменно отказывался наотрез, демонстрируя поистине титаническое терпение и безусловную преданность.
— Ладно, — кивал Джованни.
— Куда мы едем-то? — к вечеру второго дня поинтересовался Уильям Фиц-Готфрид.
— В Пезаро, — ответил Джованни.
Рыцарь только пожал плечами, это название могло сказать ему меньше, чем ничего.
Джованни направлялся не в город Пезаро, а в обитель Фонте Авеллана, которую возглавлял его дед, отец его покойного отца, аббат Томазо, некогда в миру звавшийся Джанфранко Солерио. Джованни сам понятия не имел, отчего он так торопится, захватившая его жажда деятельности питалась сама собою, не принося ему ни успокоения, ни удовлетворения. Как бы то ни было, приехав на место, он немного поуспокоился, попросил Уильяма Фиц-Готфрида помолиться вместе с ним и решительно постучал в ворота обители.
Встретиться с домом Томазо оказалось задачей не из легких, был Великий пост, и монахи-отшельники Фонте Авелланы все свое время посвящали умерщвлению плоти, молитве и размышлениям. То, что Джованни — близкий родственник аббата, нисколько ему не помогло, так как насельники строгой обители отреклись от любого кровного родства, признавая лишь родство духовное, но он вовремя вспомнил о своем оставленном епископском достоинстве, и хотя и после длительного колебания, как бы нехотя и ворча, но тяжелые монастырские ворота отворились для него. Джованни пришлось оставить верного Уильяма Фиц- Готфрида дожидаться снаружи, ибо с оговорками позволенное представителю белого духовенства считалось совершенно недопустимым для простого мирянина.
Монах в беленом одеянии, с низко опущенным на лицо капюшоном, молча провел Джованни через темное преддверие в закрытый внутренний дворик, совершенно пустой и голый, словно колодец, только у противоположной от входа стены росло маленькое чахлое деревце; в этой же стене на высоте человеческого роста было пробито зарешеченное окошко. Монах оставил Джованни одного, указав перед своим уходом на красиво выведенную во всю стену красной краской надпись на латыни: «Полное молчание до третьего часа». Джованни пришлось ждать, он не знал, как долго. Во дворе даже не было скамьи, чтобы присесть, Джованни устало опустился на землю под окошком, вдруг почувствовав, что у него пересохло в горле, вероятно, от волнения, но он не взял с собой фляжку с водой, и ему пришлось терпеть жажду, облизывая свои растрескивавшиеся губы.
Вокруг стояла такая тишина, что Джованни боялся закрыть глаза, ему начинало казаться, будто он умер, но скоро Господь избавил его от этого наваждения: на дерево прилетела маленькая птичка и принялась чирикать в свое удовольствие. Джованни благодарно улыбнулся, вздохнул и закашлялся от пыльного воздуха, как раз в этот момент ставня в окошке отворилась, и Джованни вскочил на ноги.
— Слава Иисусу Христу, высокочтимый дом Томазо, — проговорил он на латыни, приветствуя явившийся в окошке капюшон.
— Во веки веков. Аминь, — спокойно ответствовал капюшон ровным низким голосом, — надеюсь, чадо, — употребил аббат привычное для себя обращение, — дело, что привело тебя сюда, поистине важно, ты отрываешь меня от благочестивых занятий, приличествующих посту.
— Я, я не знаю, — растерялся Джованни, — нижайше прошу вас простить мою дерзость, я должен был понимать… — Джованни запнулся, со всей горечью разочарования читая по множеству примет, по тому, как держится дед, по всей обстановке, что напрасно приехал в Фонте Авеллану, что дед, вернее, дом Томазо, вовсе не тот человек, кому можно поверить свои мысли, но он уже побеспокоил отшельника, вдруг, ни с того ни с сего отступить сейчас показалось Джованни вдвойне дерзостным, невозможным поступком. — Дом Томазо, я не знал, к кому мне еще обратиться. Против меня дело в Папской Курии, я хотел поговорить, прежде чем… — Джованни вновь осекся, слова давались ему с трудом.
— Ты пришел за духовным наставлением, чадо? — все тем же ровным тоном спросил дом Томазо.
— Да, — с готовностью ответил Джованни. — Но, нет, — тут же поправил он себя, — не совсем. Простите, высокочтимый дом, я волнуюсь.
— Слушаю тебя, чадо, — спокойно произнес аббат.
— Дом Томазо, честно говоря, меня не слишком беспокоит дело в Курии, я приехал посоветоваться по совсем другому вопросу, я додумался до некоторых выводов… — Джованни сжал руки, собираясь с духом, — эти выводы столь очевидны, то есть, представляются мне таковыми, — оговорился он для приличия, — скорее всего кто-нибудь до меня, не знаю, к сожалению, кто, уже пришел к таким же положениям… я хочу сказать, невозможно, чтобы я один во всем мире оказался прозорливым, вы, высокочтимый дом, обладаете серьезными знаниями в теологии…
— Оставь славословия, — перебил его аббат.
— Простите, — кивнул Джованни, — я скажу все, как понимаю. Меня волнует категоричное осуждение церковью отношений между мужчиной и мужчиной, я имею в виду любовные отношения. И между женщиной и женщиной, — добавил он поколебавшись, — которые принято считать греховными, противоречащими природе, но даже оставив в стороне утверждение, что если люди любят друг друга, они не вдвоем уже, но втроем, ибо Бог между ними, и ни о каком грехе здесь невозможно и помыслить, — Джованни нервно кашлянул, — если даже, говорю я, оставить пока в стороне разговор о любви, таковые отношения никак не могут считаться греховными, ибо грех всегда против естества, и объяснять греховность противоприродностью, это все равно, что ничего не объяснять, просто повторяя: грех — греховен. А природа, как известно, есть видовое отличие, сообщающее форму всякой вещи.
Джованни замолчал, ожидая какой-либо реакции со стороны аббата, но тот молча сидел за своим окошком, и Джованни не мог бы сказать с уверенностью, понимает он его или нет, спросить же об этом прямо Джованни не осмелился, и ему пришлось продолжать, обращаясь к решетке и неподвижной тени за нею.
— Итак, в силу того, что сущность чего бы то ни было определяется формой, таковая сущность, указываемая в определении, называется природой. Определение же сущности человека — животное разумное, смертное. Следовательно, как сущность человека является быть животным разумным, смертным, так природа человека — то, что делает человека именно таковым. — Джованни удовлетворенно вздохнул. — Пол человека не входит в его определение, никоим образом не выделяет данную личность в какой-то отдельный вид. Посудите сами, дом Томазо, женщина столь же человек, сколь и мужчина, у нас одна сущность, мы все одинаково люди, не более и не менее. Мы все, и мужчины и женщины, имеем одну форму — бессмертную душу, у которой вовсе нет половых различий, присущих лишь бренному телу. Любой и каждый признак принадлежности человека к мужскому полу или женскому точно так же, как, скажем, цвет волос или рост, относятся к внешности, или иначе, являются акциденциями, коими сущность каждой индивидуальности проявляется вовне, только признаками мы и отличаемся, а акциденция никак не способна влиять на субстанцию, следовательно, просто не способна изменять, извращать, если угодно, природу.
ГЛАВА LIX