волосы; он вставил ему в рот сигарету и щелкнул зажигалкой. Обескураженный Телониус сделал одну вялую затяжку и тут же отдернул голову: достаточно. Кит оставил окурок на туалетном столике, среди крупинок перхоти. Верняк, подумал Кит. ДНК, в натуре. Мистер Полак тяжко вздохнул; Телониус возопил:
— Не так, братан, — сказал Кит, ища глазами что-нибудь такое, в чем можно принести воды. — Подними их, усади и лупи кого-нибудь одного, пока другой — или другая… Ну, ты знаешь.
Поначалу Кит был преисполнен надежд. Банкам, слава богу, никто больше не доверял; и можно было покинуть какое-нибудь совершенно неожиданное местечко, зажав под мышкой вполне приличные сбережения. Но яркая мечта блекла на глазах. Мистер и миссис Полак оказались жесткими, как старые ботинки, — и столь же дешевыми. Телониус занимался ими со слезами на глазах — слезами умоляющей ярости. Что за жизнь, на фиг? Прилагаешь столько усилий, подвергаешься неудобствам, все вокруг тебя осуждают — и что же? Никогда ничего как следует не выгорает. Киту пришлось выдать несколько тщательно взвешенных пощечин, трясти стариков за плечи, дергать за волосы. Прикасаться к их дряблым телам было неприятно, и он подумал — было ли бы сколько-нибудь лучше, если бы пришлось работать с совсем молоденькими. Оглядывая комнату, он ощущал что-то вроде расстройства или даже грусти от самой идеи человеческой собственности: покупаем все эти вещицы в магазине, после чего называем их своими; всем приходится обзаводиться этим недешевым барахлом — типа личных щеток для волос, личных халатов… и как быстро все это обращается в хлам, как быстро приходится все это втаптывать в мусор! Полаки, чтобы отдать им должное, вели себя хорошо, причитали в меру и, казалось, воспринимали все происходящее как эпизод в значительной мере обыденный. Кит встречался с их взглядами, заставлявшими его испытывать тяжкие страдания; со взглядами, в которых чувствовалось глубокое узнавание, относившееся не к увязке имени с лицом, но к проникновению в самую твою сущность, к ясному пониманию того, что ты собою представляешь. Ничего забавного в этом не было. Не было и никаких драгоценностей. В конце концов они, тяжело дыша, спустились по лестнице, прихватив с собой шубу из искусственного меха, поврежденный телевизор, испорченный будильник и неисправный электрочайник. Потом — холодный свет Китового гаража и бутылочка «порно», сквозь сонм витающих в воздухе пылинок переходившая из рук в руки, чтобы утихомирить криминальный зуд и криминальное трепетание, которые колобродили в их телах, словно какая-нибудь лихорадка.
Оказавшись по ту сторону насильственного преступления, оба ощущали себя
— Я в полном дерьме, — прошептал Кит в пивную банку. Он думал обо всех, кому никогда не приходилось заниматься ничем подобным. О Гае, о Гаевой жене, персонажах крохотных частей бесконечного сериала. О шахе Ирана. О его девицах. О богатой пташке… и тогда ты сможешь
Деньги доставили в четырех темно-желтых конвертах. Сплошь — бывшие в употреблении пятидесятифунтовые банкноты. Очень долго бывшие в употреблении. Сидя в своем офисе (обставленном японской мебелью, с одним-единственным дисплеем на чистом столе), Гай подверг свои нежные и все более чувствительные ноздри знакомому испытанию: они обоняли мерзковатый запах старых денег. Его всегда ошарашивало то, что деньги воняют; это было как бы напоминанием о предательской слабости, таившейся в нем самом. Нельзя не признать, что поэты и романисты всегда терпеливо на этом настаивали. Взять петушка Чосера. Взять Диккенса (Диккенс был идеальным промывочным лотком для мифа): этот его старикашка, по самые подмышки погрузивший руки в сточные воды Темзы в поисках сокровища; эти символические имена — Мёрдстоун и Мёрдль[64], финансист. Но все это было только мифом и символом, способом сказать, что о деньгах можно думать как о чем-то пахучем, скатологическом. В том, что деньги действительно воняли в месте, подобном этому, был, подумалось ему, какой-то отталкивающий буквализм.
Все шло совершенно нормально — или приемлемо, — но он обнаружил, что не в состоянии встретиться с ней глазами. Он мог повернуться в нужном направлении и попытаться заставить себя смотреть туда, где должно было быть ее лицо. Одна из таких попыток увенчалась тем, что он добрался до ее голого плеча, прежде чем взгляд его отклонился, задерживаясь на какой-то произвольной точке на книжной полке, на ковре, на его собственных огромных башмаках. Гай тешился надеждой, что во всех прочих отношениях ведет себя убедительно и уверенно. Громоподобные щелчки замков его портфеля, казалось, подчеркивали его бессловесность, порывистую резкость всех его движений. Был, безусловно, только один способ сделать это: дать деньги как бы с незаинтересованным видом, а потом вынести вердикт взрослого человека. Гай выложил конверты на низенький столик и упомянул о некоторых незначительных трудностях, с которыми ему пришлось столкнуться. Обращая улыбку — точнее сказать, просто растянутые губы — к потолку, он говорил, к примеру, о том, как неуловима связь между бесконечно податливыми символами на экране дисплея и наличными, которые держишь в руках, со всей их громоздкостью и едким запахом.
— Не окажете ли вы мне любезность? — сказала Николь Сикс. — Пожалуйста, смотрите на меня, когда мы с вами разговариваем.
— Да, конечно, — сказал Гай, направляя взгляд на солнечный ее лик. — Прошу прощения. Я — я немного не в себе.
— В самом деле?
Полуприкрыв глаза безвольной ладонью (все было в порядке, пока ему удавалось сосредоточиться на впадинке между ее подбородком и нижней губой) и беспрестанно меняя положение ног — то скрещивая их, то раскрещивая, то скрещивая снова — Гай пустился рассказывать о недавних бедствиях, постигших его сына Мармадюка, о еженощных своих бдениях в больнице, о бессоннице, о серьезных раздумьях… К этому времени Гай уже снова смотрел на книжную полку. Когда он начал было обрисовывать основную тему всех этих серьезных раздумий, Николь сказала:
— Мне очень жаль, что ваш малыш заболел. Но должна сказать, что выкладывать мне это прямо сейчас… С вашей стороны это довольно-таки большая бестактность. Если не откровенная жестокость. При сложившихся обстоятельствах.
Такие слова предвещали нечто необычное, и Гай не на шутку встревожился. Он не мог не ощущать всего пафоса ее формулировок (как же театрально мы говорим, когда движимы чувством!); в то же время он не мог не ощущать и того, что наряд, выбранный ею, был, возможно, не вполне удачен. Впрочем, нет, не «выбранный»: приехав на несколько минут раньше, он, как она выразилась, застал ее на полпути между зарядкой и душем. Отсюда — эта крохотная теннисная юбочка, или балетная пачка, или что бы то ни было еще, из-за чего ее голые ноги были открыты во всю длину; отсюда — крохотная же тренировочная маечка- безрукавка, со стороны спины являвшая собой один сплошной вырез. Все это выглядело совершенно неуместным, и ничуть не выручали девчоночьи белые гольфы, которые, должно быть, она натянула впопыхах. Заставив себя посмотреть ей в глаза, он сказал:
— При сложившихся обстоятельствах?
Теперь настал ее черед отвести взгляд.
— Понимаю, — сказала она осторожно, — понимаю, что опять стала жертвой собственной неопытности. Это такое препятствие… просто ужас. Никогда не знаешь, что может быть на уме у других.
Она обхватила себя за плечи, тихонько вздохнула и продолжила: