оставил меня так. То есть правда, по-настоящему рада. Я была так много зависимая от него, понимаешь, а это не очень здоровая вещь. Я без него
– Но ты же сказала, что он принимал наркотики, – прервал я ее. Я почувствовал странную потребность что-то сказать в его защиту. – Я имею в виду – разве не правда, что он так плохо к тебе относился, только когда был на взводе от этих наркотиков?…
– Наркотики! – резко оборвала она меня. – Да, он принимал наркотики, но разве это может быть
Я повернулся и посмотрел на нее. В ее глазах сверкала ярость, голос звучал пронзительно, и мне захотелось сказать ей, чтобы она говорила потише, но тут я сообразил, что слышу ее только я.
– Я в самом деле терпеть не могла его друзей. А вот брата его я очень любила. Ларри. Я буду скучать по Ларри, и еще я очень любила Морти Хэйбера. Но все другие его друзья… Эти
Что-то в ярости и горечи, с какими говорила Софи, и то, как она прикладывалась к бутылке – а это было для меня явлением совсем новым, – усиливало мою взвинченность, так что под конец я едва владел собой. Она болтала, а я вдруг смутно осознал, что в моем организме произошли весьма неприятные перемены: у меня появилась отчаянная изжога, я потел как кочегар, а от нервозности милый мой гномик набух точно камень и готов был продырявить мне штанину. К тому же нашим экипажем правил дьявол. Раскачиваясь во все стороны и изрыгая дым, наш дряхлый автобус под скрип тормозов следовал по застроенному унылыми домишками Куинсу и Нассау, и, казалось, мы будем теперь навеки его пленниками. Словно в трансе, я слышал голос Софи, выводившей свою арию на фоне гротескной пантомимы, разыгрываемой безгласными детьми. И жаль, что эмоционально я был не в том состоянии, чтобы понять весь подтекст ее речей.
– Эти евреи! – воскликнула она. – Это же все так: в конечном счете они все sous la peau – под кожей – одинаковые, понимаешь. Мой отец был действительно прав, когда говорил, что никогда не знал еврея, который дал бы что-нибудь бесплатно – непременно что-то попросит взамен. Quid pro quo[265] – так он говорил. И Натан… Натан как раз есть такой пример! О'кей, он много мне помог, делал мне хорошо – ну и что? Ты думаешь, он это делал из любви, по доброте? Нет, Язвинка, он это делал, только чтобы можно было меня использовать, иметь, спать со мной, бить меня, делать из меня свою вещь! Вот и все –
– Ох, прошу тебя, Софи,
Я понимал, что она расстроена, понимал, что на самом деле ничего такого она не думает, понимал также, что ей легче обрушиться на еврейское происхождение Натана, чем на самого Натана, в которого она явно была по-прежнему по уши влюблена. Эта мерзость, которую она из себя выплеснула, огорчила меня, хоть я и понимал, чем все объяснялось. Тем не менее сила внушения велика, и дикая желчность Софи пробудила во мне какую-то атавистическую предвзятость, и, пока автобус, раскачиваясь, въезжал на асфальтовую стоянку у пляжа Джонса, я все больше погружался в мрачные раздумья по поводу моего недавнего ограбления. А также по поводу Морриса Финка. «
Маленькие глухонемые, как и мы, вылезли из автобуса и затопали вокруг нас, наступая нам на ноги, окружая плотным кольцом своих жестов – словно бабочка машет крыльями. Казалось, нам от них не избавиться – жутковатый молчаливый кортеж сопровождал нас по пляжу. Небо, такое ясное в Бруклине, затянуло тучами; горизонт стал свинцовым, океан набегал на берег грязными, маслянистыми волнами. Лишь несколько купальщиков крапинками лежали на пляже; воздух застревал в легких, было нечем дышать. Меня наполняла поистине невыносимая тревога и уныние, нервы мои звенели от напряжения. В ушах звучал мучительно-безутешный пассаж из «Страстей по Матфею», рыдавший утром по радиоприемнику Софи, и я без особых оснований, но как бы антифоном вспомнил строки из произведения семнадцатого века, которое незадолго до того читал: «…поскольку Смерть – это Люцина[267] жизни, даже язычники могли бы усомниться, не лучше ли умереть, чем так жить…» Я весь вспотел во влажном коконе моего страха, волнуясь по поводу того, что меня ограбили и теперь я очутился на грани нищеты; волнуясь по поводу моего романа – сумею ли я когда-либо его закончить; волнуясь, следует ли мне предъявить обвинение Моррису Финку или нет. Глухонемые дети, словно повинуясь некоему беззвучному сигналу, неожиданно разбежались, разлетелись в разные стороны, как прибрежные птички. А мы с Софи продолжали брести по краю воды под серым, как кротовый мех, небом, – совсем одни.
– Все, что есть у евреев плохого, – все имеет Натан, – сказала Софи, – и ничего самого маленького хорошего.
– А что
Два антисемита, выехавшие летом на природу.
Часом позже я вычислил, что Софи за это время влила в себя почти полпинты виски, может быть, на одну-две унции меньше. Она глотала его, точно какая-нибудь фокусница в польском баре в Гэри, штат Индиана. Однако при этом ни в координации ее движений, ни в речи не было заметно никаких сдвигов. Только язык у нее сорвался с цепи (он не заплетался, а просто болтал без устали, порой с сумасшедшей скоростью), а я, как и накануне вечером, слушал и с удивлением наблюдал за ней, в то время как кукурузный спирт – этот могучий растворитель – расслаблял ее сдерживающие центры. Помимо всего прочего, утрата Натана, казалось, превратила ее в эротоманку, вызвав потоки излияний о прошлых романах.
– До того как я попала в лагерь, – говорила она, – у меня в Варшаве был любовник. Он был моложе,