юмора, чтобы понимать всю смехотворность конвульсий и терзаний, в какие повергало меня само ее присутствие. Я достаточно читал романтиков и потому знал, что мои тщетные жалостные воздыхания до смешного напоминают «страдания безнадежной любви».

Однако в действительности тут не над чем было смеяться. Боль и страдания, какие мне причиняла эта односторонняя любовь, были не менее жестокими, чем если бы я обнаружил, что подцепил смертельную болезнь. Единственным лекарством от такой болезни была бы ответная любовь Софи, а искренняя любовь с ее стороны казалась столь же нереальной, как лекарство от рака. Порою (а сейчас как раз была такая минута) я способен был буквально клясть ее во всеуслышанье: «Эта сука Софи!», ибо я, пожалуй, предпочел бы ее презрение и ненависть этому суррогату любви, который можно назвать дружеским чувством или приязнью, но никак не любовью. В моем мозгу все еще звучала ее исповедь прошлой ночи и вставал страшный образ Натана – с его жестокостью, и отчаянной нежностью, и извращенной эротикой, и исходящим от него дыханием смерти.

– Черт бы подрал тебя, Софи! – вполголоса произнес я, медленно отчеканивая слова и намыливая чресла. – Натана больше нет в твоей жизни, он ушел навсегда. Исчезла эта смертоносная сила – конец, капут! Так что теперь люби меня, Софи. Люби меня. Люби меня. Люби жизнь!

Вытираясь, я деловито обдумывал, какие у Софи могут быть против меня практические возражения – при условии, конечно, что я сумею пробиться сквозь воздвигнутые ее чувствами стены и каким-то образом завоевать ее любовь. А ее вероятные доводы настораживали. Я был, конечно, намного моложе ее (и прыщик, показатель наступившей половой зрелости, который вскочил у моего носа и был как раз замечен мною в зеркале, подчеркивал это обстоятельство), но это же ерунда – ведь сколько известно исторических прецедентов, позволяющих пренебречь этим обстоятельством или по крайней мере считать его приемлемым. Потом, я не был столь хорошо обеспечен, как Натан. Хотя Софи едва ли можно было назвать алчной, ей нравилась богатая американская жизнь – самоотречения явно не принадлежало к числу ее наиболее заметных качеств, и я с легким, но достаточно громким вздохом спросил себя, как, черт побери, я сумею содержать нас обоих. Тут чисто рефлекторно – как бы в ответ на это размышление – я протянул руку и достал из тайника, устроенного мною в шкафчике для лекарств, мой банк в виде коробки «Джонсон энд Джонсон». К моему полнейшему ужасу, я увидел, что из нее исчезло все до последнего доллара. Меня обчистили!

В вихре мрачных чувств, охватывающих человека после кражи: горя, отчаяния, ярости, ненависти ко всему роду человеческому, – самым отравляющим душу является то, которое обычно приходит последним: подозрение. Мысленно я невольно нацелил обвиняющий палец на Морриса Финка, который шастал по всему дому и имел доступ в мою комнату, – непрочность моего ни на чем не основанного подозрения усугублялась тем, что я начал испытывать в какой-то мере теплые чувства к нашему кроту-управителю. Финк оказал мне две-три небольшие услуги, что лишь еще больше осложняло дело, не давая разрастись недоверию. И, конечно же, я не мог высказать мое подозрение даже Софи, которая с горячим сочувствием встретила известие об ограблении.

– Ох, Язвинка, не может быть! Бедненький Язвинка! Как же так? – Она вылезла из постели, где, лежа на подушках, читала французский перевод романа «И восходит солнце». [259] – Язвинка! Кто мог такое тебе сделать? – Она импульсивно кинулась ко мне в своем цветастом шелковом халатике. Чувства мои были в таком смятении, что я даже не в состоянии был отреагировать на дивное прикосновение ее грудей. – Язвинка! Украли? Какой ужас!

Я почувствовал, что губы у меня дрожат: я был до ужаса близок к слезам.

– Исчезли! – сказал я. – Исчезли все до последнего цента! Триста с лишним долларов – все, что отделяло меня от ночлежки! Как же я теперь напишу мою книгу? Все мое достояние, кроме… – повинуясь пришедшей в голову мысли, я вытащил бумажник и открыл его, – …кроме сорока долларов – сорока долларов, которые, по счастью, я прихватил с собой, когда мы уходили вчера вечером. Ох, Софи, это полный крах! – И я вдруг услышал, как, полубессознательно подражая Натану, произнес: – Ой, какое же это цорес![260]

Софи обладала таинственным даром утихомиривать разошедшихся людей, даже Натана, если он еще мало-мальски владел собой. Это было какое-то странное, колдовское качество, я никогда не мог толком его определить – что-то связанное с ее европейским происхождением и смутно, притягательно материнское. «Ш-ш-ш!» – говорила она с наигранной укоризной, и человек затихал и под конец начинал улыбаться. Хотя мое отчаяние исключало возможность улыбки, Софи легко справилась со мной и охладила мое неистовство.

– Язвинка, – сказала она, поглаживая плечи моей рубашки, – это ужасно! Но нельзя вести себя так, точно на тебя упала атомная бомба. Такой большой мальчик, а вид у тебя, точно ты сейчас расплачешься. Ну что такое триста долларов? Скоро ты станешь большой писатель и будешь зарабатывать триста долларов в неделю! Сейчас это плохо – то, что у тебя нет денег, mais, cheri, ce n’est pas tragique,[261] ты ничего тут сделать не сможешь, так что надо сейчас об этом забыть, и давай поедем на пляж Джонса, как мы говорили! Allons y![262]

Ее слова очень мне помогли, и я быстро успокоился. При всей сокрушительности моей потери, я понимал, как понимала и Софи, что ничего тут не изменишь, и потому постарался расслабиться и решил по крайней мере насладиться остатком уик-энда с Софи. У меня будет предостаточно времени подумать о чудовищном будущем в понедельник. И я стал с нетерпением ждать нашего отъезда на пляж с эскепистской эйфорией человека, который, не уплатив налогов, решил покончить с прошлым и бежать в Рио-де- Жанейро.

Удивляясь собственному пуризму, я попытался запретить Софи сунуть полбутылки виски в свою пляжную сумку. Но она весело настаивала, заметив: «Это собачий хвост – для опохмелки» – выражение, которое, я уверен, она подцепила у Натана.

– Не только тебе надо опохмелиться, Язвинка, – добавила она.

Именно в эту минуту я впервые всерьез задумался над тем, что она стала пить. Раньше я, по-моему, считал тягу Софи к спиртному явлением временным, стремлением найти утешение после ухода Натана. Теперь же я никоим образом не был в этом уверен – сомнения и тревога за Софи терзали меня, пока мы, покачиваясь, ехали в метро. Вскоре мы вышли. Автобус на пляж Джонса отходил с грязного вокзала на Нострэнд-авеню, где неуправляемые бруклинцы толкались, стремясь побыстрее выбраться на солнце. Мы с Софи последними влезли в автобус – он стоял в туннеле, похожем на склеп; внутри чем-то воняло, было темным-темно и абсолютно тихо, хотя машина была набита смутно вырисовывавшимися ерзающими человеческими телами. Тишина эта производила жуткое, озадачивающее впечатление. «Вся эта масса, – думал я, пока мы пробирались в хвост автобуса, – уж конечно, должна хотя бы бормотать или вздыхать, ну подавать хоть какие-то признаки жизни»; наконец мы добрались до наших изодранных провисших сидений.

В этот момент автобус рванулся к солнечному свету, и я смог различить наших спутников. Это были сплошь еврейские дети, и совсем маленькие, и подростки, и все – глухонемые. Или по крайней мере я решил, что это были еврейские дети, поскольку один мальчик держал плакат, на котором от руки крупными буквами было выведено: ВИФЛЕЕМСКАЯ ИЗРАИЛЬСКАЯ ШКОЛА ДЛЯ ГЛУХОНЕМЫХ. Две полногрудые матроны ходили по проходу, одаряя юных путешественников веселыми улыбками, взмахивая пальцами на языке знаков, словно дирижируя безгласным хором. То тут, то там кто-то из детей, широко улыбаясь, ответит, в свою очередь взмахнув, словно крылом, рукой. Я вздрогнул всем телом, несмотря на бездонную пропасть похмелья, в которую был погружен. Меня посетило страшное чувство беды. Взвинченные нервы, вид этих увечных ангелочков, а также запах бензина, вытекавшего из неисправного мотора, – все это вместе породило во мне несказанную тревогу. Не помог моей панике улечься и голос Софи, равно как и горечь ее слов. А она начала прикладываться к бутылке и стала невероятно словоохотливой. Но меня буквально потрясло то, как она говорила про Натана, потрясла звучавшая в ее голосе неприкрытая озлобленность. Я с трудом мог поверить такой перемене и отнес ее за счет виски. Сквозь рев мотора, в голубоватой дымке углеводородов, я оцепенело, с возрастающей неловкостью слушал Софи, молясь, чтобы нам побыстрее добраться до чистого воздуха пляжа.

– Вчера вечером, – говорила Софи, – вчера вечером, Язвинка, когда я рассказала тебе про то, что было в Коннектикуте, я первый раз что-то поняла. Я поняла, что я рада, что Натан

Вы читаете Выбор Софи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату