забыла, откуда вышла, кого привела на свет.
Журина? Нет, она сама Журину не уберегла. Косоплечий Кирпа, может, исклеван где-то хищными птицами после неудачной сечи. Был еще Журило.
Боялась вспоминать о нем. Прятала след от ножа – узкую полоску на правой руке. Выдала себя сразу же, а после не смогла удержать дружинника возле себя. А Журило сказал на прощанье: 'Золотые твои очи, Евпраксия!' Не он теперь подавал голос, не он, хоть и сказал про золотые очи…
Тогда осталось только одно думать: чеберяйчики. Поверила сразу, преисполнилась решимостью, отвагой, не ждала утра, собрала все драгоценности, взяла императорские инсигнии, где-то кого-то нашла, растолкала, разбудила, повелела кратко: 'Коня мне!' Обалделый со сна человек делал, что велено, – оседлал, взнуздал, помог взобраться в седло, держа коня за уздечку, потом довел до ворот, молча махнул страже, поклонился вслед. Императрица! Ведь все ее прихоти – священны! Куда поехала, надолго ли, почему ночью, почему одна? Кто бы мог о том спросить у нее?
Утром весть о неожиданном отъезде императрицы всполошила всех.
Аббат Бодо клокотал от ярости. Знал, что от бога никто не удерет, но… Но как же так? Выпустить слабую женщину одну, без сопровожденья, среди ночи? А она поехала, не спросив совета у духовника своего, не намекнув даже ему ни о чем? Коварство и неверность – вот имя тебе, женщина! Аббат бросился к хозяину замка. Красномордый барон, обеспокоенный неожиданностью, пытался, однако, прикинуться невозмутимым. Император? А что ему император? Просил принять императрицу – было сделано. Захотела уехать куда-то – пускай себе едет. Три вещи человек может считать своей собственностью: богатство, тело и время. Драгоценности Адельгейда взяла, тело ее всегда при ней, одарит им, кого одарить захочет, временем своим она тоже распоряжается, пока жива. Не остерег ее духовник? Ха-ха, дух божий над землей летает, тут могут обойтись без аббата Бодо!
Все же спешно снарядили гонцов во все стороны и послали тревожное уведомление Генриху. Исчезла императрица! Пропала, бежала, сквозь землю провалилась! Где искать? Как догнать? Что с нею? Жива ли?
А Евпраксия гнала коня вслепую. Ломило ноги от скачки, земля под копытами, казалось, шаталась и кренилась на все стороны; черный страх ветром несся с гор и долин; отовсюду и повсюду – враги, весь мир враждебен беглянке, ведь беглецы не принадлежат никому, их только и ждет что погоня, угроза, плененье. А то и смерть! Против беглеца и земля, и небо, и люди, и боги; беглецы выброшены из жизни, из существования, но это – по их доброй воле, значит, они не выдержали принуждений и унижений, с которыми другие мирятся всю жизнь. Счастье – в бегстве, в свободе, в неподвластности! Свет широкий – воля! Куда ноги несут и куда глаза глядят. Убегать, убегать от всего: от гнета, от насилий, от позора, от голода, от жестокостей, от богов и владык, от самой смерти! Куда убегать, никто никогда не знает.
Туда, где нас нет. Где земля толще. Где хлеб пышнее. Где мясо жирнее.
Может, из-за того беглецы и ловятся. Не людьми, так смертью…
Евпраксия умирать не хотела. Жить! В солнце, в травах: в пышном щебетанье, в лунном сиянии. Жить! Молилась в душе неизвестно кому. Спрячь меня! Не выдай меня! Спаси меня! Отправь домой. Она-то не принадлежала к племени беглецов-скитальцев, странников без конечной цели. Знала, куда хотела бежать. Домой! В родимый край! Идти на восход солнца! И прийти к своему солнцу – великому и прекрасному! А это солнце маленькое пускай остается здесь. Каждому свое солнце мило. Домой! В Киев! Была младенчески- глупой, неосмотрительной, покинув свою землю. Но незачем и нету времени раскаиваться и сожалеть. Домой! Домой!
И тогда увидела первого чеберяйчика. Первого – и впервые. Стоял впереди, далеко или близко – не поймешь. Стоял как раз на пути бега коня, попасть под копыта – не испугался. В непробиваемой темноте ночи светился, будто отражая солнечный луч. Маленький такой, мог бы спрятаться в желудевой шапочке, а показался Евпраксии больше, чем все вокруг, – то ли чеберяйчик внезапно разросся, заслонил собой полсвета, то ли она уменьшилась до его мерок, и раз – туда, раз – и обратно, к чеберяйчику и снова на коня, в мгновенье ока, как та святая Бригитта, что свершила странствие из Ирландии в Италию, успев лишь мигнуть.
Какой он, чеберяйчик, – старый, молодой, как одет, как стоял, как смотрел – не смогла заметить. Ударила в сердце его ласковость, поразил тихий, но отчетливый голос, вот голос был молодой и речь молодая, родная, забытая-презабытая.
– Вот так и поезжай, – сказал чеберяйчик. И махнул рукой. Потому что у него были руки, ноги, все, как у людей, только поменьше. Ведь у маленького ребенка все есть, как у взрослого, а глаза ему даются сразу на всю жизнь – они не растут, не увеличиваются, остаются, как дали. Тоже человеческие. Большие, красивые, может, и чеберяйчика-то не было, а были одни глаза? Золотые. Это не у нее золотые глаза, а у чеберяйчика. Журило ошибся, когда сказал: 'Золотые очи твои, Евпраксия!'
Ехала дальше без страха: сияли впереди золотые глаза, чеберяйчик как будто бежал перед нею, торил дорогу и смотрел по сторонам, был, как горы, как леса, вездесущим и добрым, заботливым.
– Как ты это все можешь? – спросила она его.
– Я не тот, я другой, – ответил чеберяйчик. – Первый там остался, где ты его увидела.
– А ты какой?
– …цатый.
– Сколько ж вас?
– …сот и тысяча. Сколько нужно, столько и будет.
– И вам не страшно здесь?
– Мы не ведаем, что такое страшно.
Она ехала дальше, чеберяйчики показывали ей путь, появлялись из лесных орехов, из сердцевины дубов, из-под сырых корней, опавших листьев, травы-роженца. Когда переезжала через реки, утешали ее песенкой: 'Ой, под мостом рыба с хвостом, а на мосте молода…' Когда нужно было передохнуть, прогоняли от Евпраксии бессонницу, насылали на нее дремливицу да сонливицу. Хотелось есть – давали ей чеберяйчики золотой платочек, взмахнешь им – и распахиваются ворота замков и городов. Надо было коня поменять, приводили серую козу, приговаривали: 'Коза, коза, встрепенись!'
Из козы сыпалось золото. Евпраксия покупала нового коня, а коза оставалась целой. Бил мороз – чеберяйчики заводили грустную: 'Сегодня реченька быстрой шла, назавтра реченька тихонька. Прижал ее