запрета.
На то были серьезные и вполне понятные причины.
Тирания старалась создать свою систему жизни и довольно успешно с этим справлялась. Для каждого подданного в необъятных шкафах державы была своя полочка. Было точно известно, кто гегемон, кто союзник гегемона, а кто прослойка. На самом верху располагалась мудрая партия с безгрешным то Сталинским, то Ленинским, то Брежневским ЦК. Писатели шли под грифом «помощники», журналисты – «подручные» (наиболее бойкие прихлебатели публично гордились тем, что они и помощники, и подручные сразу). У «идейно нестойких» тоже было свое место – их полагалось перевоспитывать. Даже с диссидентами, «отщепенцами» и «злобными наемниками империализма» все было ясно, их путь был отработан по всем этапам: гневное разоблачение в печати руками помощников и подручных, психушка, лагерь, высылка.
Евтушенко вызывал у чиновников не столько возмущение, сколько тайное уважение и тревогу: его бесстрашный авантюризм заставлял предполагать мощную «руку» на самом верху. Запрещать его было страшновато – вдруг вмажет по роже неожиданным стихом, как «комсомольскому вождю», на румяных щечках которого до сих пор алеют несмываемые следы пощечин. Зато Евтушенко можно было разрешить, тем самым вписав в систему в качестве исключения из правил.
А Булата нельзя было даже разрешить: его песни без всякого контакта с властью звучали с миллиона магнитофонов над всей страной. И злило не только то, что поэт никак не вписывался в их систему, – еще обидней было, что в созданном им прекрасном и светлом мире не было места для них. Даже в качестве палачей или тюремщиков, поскольку в мире Булата не было ни казней, ни тюрем. Он пел о нормальной жизни – а кому в нормальной жизни нужны коммунистические чиновники?
Когда умирает великий писатель, его прижизненные недруги спешат хоть кончиком пальца засветиться на похоронах – авось, в будущем как—то зачтется. На прощание с Булатом булгарины прийти не решились. Видно, черти и впрямь боятся ладана.
Евтушенко точно описал злоключения Булата перед поездкой в Швецию. Но в одном Женя ошибся: Скандинавия была не первой загранкой Окуджавы. В то время всемогущие Органы в обязательном порядке проверяли новичков на соцстранах, и Булат не избежал общей участи: ему достались Польша с Чехословакией. Я, тоже новичок, попал в ту же группу. Поездка была бедненькая, поездами и автобусами, меняли нам какие—то гроши, ночевали по трое, по четверо, иногда мужчины и женщины вперемешку.
Я уже тогда прекрасно понимал, что значит Булат в русской культуре, и меня не оставляло ощущение какой—то фантасмагории: мы все, и он как все. Помню, на вокзале в Праге мы стоим, сбившись в робкую кучу, и Боря Балтер, староста группы, очумевший от своей командирской ответственности, кричит истошно:
– А вещи где?!
Ему столь же испуганно, но тихо, отвечает женский голос:
– Вещи Окуджава сторожит…
А меня пронзает дикая мысль: если бы с нами в группе оказался Лермонтов, ему бы тоже велели стеречь багаж? Как же фантасмагорично все мы равны в быту!
В груде чемоданов, лежавших на перроне, был и мой – фибровый, обшарпанный и исцарапанный. Потом много лет я не решался его выбросить: ведь реликвия, сам Окуджава минут двадцать состоял при нем сторожем.
Меня и потом не раз поражало, что великий поэт, как любой смертный, отягощен бытовыми заботами, страдает от тупой подлости чиновников и элементарно нуждается в деньгах. Что делать – посылая на Землю пророка, Бог не снабжает его командировочными.
Говорят, в молодости у Булата был тяжелый характер, болезненное самолюбие и даже капризность. Возможно. Однако с годами он приобрел поразительное благородство и редкую деликатность. Меня всегда изумляло, как предельно мягко он отказывался что—либо делать. Ни разу не слышал от него «Не хочу».
Во время той туристической поездки, в Чехословакии, на него насела знаменитая Наталья Сац, к тому времени уже отсидевшая свой «червонец». До лагерей эта фантастическая женщина успела (в пятнадцать лет!) создать и возглавить первый в стране Детский театр, а после освобождения сумела создать и опять же возглавить первый в стране Детский музыкальный театр в роскошном здании на проспекте Вернадского. Про первое директорство говорили, что его причиной был роман школьницы со знаменитым наркомом просвещения Луначарским. Второй начальственный пост уже ничем, кроме фанатизма и термоядерной энергии, объяснить было нельзя. В тесном купе поезда, где спрятаться было негде, она настаивала, чтобы Булат написал либретто детской оперы. Он вежливо отвечал, что не сумеет. Однако остановить Наталью Ильиничну было не проще, чем танковую дивизию.
– Ну что вы, Булатик, я уверена, что у вас получится.
– Нет, я не умею, – угрюмо упирался Булат.
– Вы только попробуйте, мы же вам поможем…
Атака длилась минут пятнадцать, и все время Булат отвечал, что не умеет. Он ни разу не сказал «Не хочу».
Когда—то временные периоды называли в России именами правителей: эпоха Ивана, эпоха Петра, эпоха Екатерины. Этот порядок сам собою отменился с возникновением великой литературы. Так ли существенно, кто принимал военные парады при Пушкине или вжимался в трон под грозным взглядом Льва Толстого?
Говорят, вместе с Булатом ушла эпоха. Подозреваю, что печальное событие масштабней.
Историки привычно ведут века от цифры к цифре. Но чем первый год столетия лучше пятого или пятнадцатого? XIX век, если говорить без учета календарных рамок, открылся Пушкиным, а завершился Толстым. XX – начался трагическими предчувствиями Блока и закончился последней песней Булата.
Начавшемуся двадцать первому веку понадобится свой пророк. Хочется верить, что он уже родился. До сих пор России везло, гении принимали свечу из рук друг у друга: еще писал Пастернак, уже писал Окуджава.
Однажды меня позвали в «Современник» на просмотр «для своих». В фойе, естественно, полно знакомых. Ритуальные вопросы «Как дела?», ритуально отвечаю «Нормально» – а что еще скажешь в толкотне? Да ведь только такой ответ и подразумевается.
Между тем, дела мои далеко не нормальны. И крепнет в груди раздражение, и все противней врать. Наконец, решаю: хватит! Следующему скажу, как есть.
И надо же, чтобы следующим оказался Булат! Не успев внутренне перестроиться, именно ему резко отвечаю: «Плохо!»
И тут же толпа порознь вталкивает нас в зал. Вот уж глупо получилось!
После спектакля на выходе, у наружных дверей, вижу – Булат. Оказывается, ждет меня.
– А что у тебя плохо?
– Да ладно, Булат, извини, сам справлюсь…
– Может, чем помочь?
Иногда пишут, что у Булата были кавказские понятия о чести. Насчет кавказских не знаю. Но московские дворы с малолетства жестко учили именно этому – своих никогда не бросать.
Сейчас в моде свободная застройка, дворов все меньше.
Интересно, сохранится в Москве дворовый кодекс чести или останется только в песенке про Леньку Королева?
Булата иногда называют романтиком, и в слове этом слышится легкий оттенок снисходительности – мол, стихи прекрасные, но жизнь, увы, гнет свое. А он и сам признавался: «Просто мы на крыльях носим то, что носят на руках».
Да, романтик, конечно, романтик. Но вот вопрос: почему иная романтика легко шагает через века, оставляя за спиной ветшающие законы суровой действительности? Разве не наивны, не оторваны от грозной реальности были заповеди первого пророка: не солги, не укради, не убий! Да гляньте вокруг – и лгут, и воруют, и убивают. Однако скольких людей, никогда не читавших Библию, удержала от подлого поступка неуправляемо звучащая в мозгу древняя то ли команда, то ли просьба: «Не убий!»