вспоминаю то, что не мог ответить на уроке: онтогения — это процесс развития человека от зародыша до полностью сформировавшегося организма, а филогения — эволюция человека от примитивных форм до нынешнего состояния. Аэростат уже еле виден, и на мостовой — сугробы, просто невозможно бежать, но я спешу, спешу вперед и кричу: «Слышите! Я знаю... Онтогения есть краткое повторение филогении...»
— Эй, Левашов! Умер, что ли? Проснись!
Я открываю глаза с болью. Свет, резкий свет из коридора затопляет мою темницу. И, еще не понимая толком, откуда свет и что мне говорят, я вываливаюсь в проем двери, в беспредельное, кажется, пространство, с наслаждением вдыхаю прохладный воздух.
Слышится смех — тихий, незлобный, и затем я уже окончательно просыпаюсь. Старшина первой статьи Богомолов показывает на стоящую возле дверей скамейку, на ней завтрак — чай, хлеб, масло. Я начинаю жевать и слышу, как бухает раз, другой под палубой, а потом корма, где мы находимся, начинает мелко дрожать, и внизу уже равномерные удары, и гудение, и как бы плеск.
— В ковш пошли, — поясняет Богомолов. — К причалу швартоваться.
Он снова запирает меня, но теперь в кладовке горит свет, отражается на окрашенных в палевый цвет стенах, и они как бы раздвигаются чуть-чуть. Я сижу на тулупе и думаю о незнакомом Петропавловске — какой он вблизи. По швартовому расписанию мое место на носу, оттуда хороший обзор. Вот и теперь я был бы там, возле брашпиля. Рядом — боцман, в напряженном ожидании уцепившийся за рычаг, силач Рублев с красным, веснушчатым лицом, Маторин (его в мыслях я быстро пропускаю), Андрей Щербина с вечной своей ухмылочкой, равнодушно-спокойный на вид, и еще... Аля...
Я встаю, делаю шаг, но стена загораживает путь. Я касаюсь ее руками и думаю, что Аля могла бы успеть забежать до швартовки в кормовую надстройку, когда Богомолов приносил завтрак. Так просто, на секунду забежать на одно словечко.
Когда мне приносят обед, приходят Олег Зарицкий и Надя, и в ужин снова они и Никола. Мы болтаем, и я все время поглядываю за их плечи и головы: почему же нет Али?
На ночь гасят свет, и я лежу, вглядываюсь в плывущие перед глазами радужные круги, день за днем перебираю лето и осень, когда так легко стало жить и работать. Аля возилась со мной даже не как учитель, скорее, как репетитор, потому что все в мореходной астрономии построено на тригонометрии, а я ее в школе еще не проходил. Но мы одолели дебри тангенсов, прошли пол-учебника, и вдруг я стал замечать, что Аля часто замолкает, переводит разговор с апогеев и перигеев на что-нибудь другое. Тогда мне казалось, что ей неинтересно повторять со мной то, что она изучала в институте, а сейчас, в темноте кладовки, я с ужасом понимал, что ей было просто скучно, надоело все: я, учебники, склонения и высоты каких-то придуманных, обозначенных цифрами звезд. Она стала откладывать занятия, ссылаясь на то, что у нее дела. Конечно, мне и самому требовалось постирать, оформить стенгазету, но ведь дело не в этом — главное, как она говорила, что сегодня не сможет заниматься: ее лицо при этом выражало облегчение. Я прежде такого не замечал, вернее, не хотел замечать, а теперь, вспоминая, ощущал явственно. И еще история с якорями. Але наверняка было стыдно за меня. И потом стыдно: все работают, а я сижу, в кладовке.
Я опять вскакивал, натыкался на стены. Твердил, проваливаясь в тревожный сон, что не виноват — это лед, лед внезапно надвинулся, и я, правда же, находился на палубе, быть может, просто не услышал свистка, которым вызывал меня Реут... Внезапно просыпался и снова начинал доказывать неизвестно кому, что и астрономию изучать не сам придумал — она, Аля, и уже для нее, только для нее, сочинял фразы, какие скажу, только бы она не сердилась и не скучала и чтобы все осталось по-старому, потому что я не могу теперь иначе, я просто не смогу жить, если она... если она...
Дверь распахнулась. Я нехотя открыл глаза и подумал, что надо завтракать, а есть совсем не хочется. Но старшина Богомолов неожиданно заявил:
— Выходи, надо шинели повесить. А то беспорядок, понимаешь, в кубриках.
— Неужели трое суток прошло?
— Полтора. Приказали выпустить. Ну иди, иди, надо шинели вешать.
— А кто приказал? Реут?
— Не знаю, лейтенант передал. Давай жми...
Я вышел на палубу и удивился, как тесно тут, в ковше Петропавловского порта. «Гюго» был пришвартован к борту еще одного «Либерти», а к нему — другой пароход. И по близким берегам тоже стояли пароходы, и сопки, заснеженные, холодные, нависли будто бы над самой годовой.
Встретился боцман, сказал, что я буду по-прежнему нести стояночную вахту и, значит, до шестнадцати свободен. А потом в стороне прошли Олег и Аля, и я помахал им рукой. Олег тоже поднял руку и крикнул: «Привет освобожденным!», только Аля ничего не сказала, просто кивнула и пошла дальше.
Может, и не надо ничего другого. Или я должен был подойти сам, и мы бы втроем порадовались, что вот я опять на свободе, как все? Но я остался на месте. Знал, что рву тем самым какую-то ниточку, очень важную для меня, но ничего не мог поделать с собой, ничего.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
То, что происходило вечером и ночью — во время разгрузки, — видели на «Гюго» немногие, только участники событий и вездесущий Огородов. Он потом и рассказывал:
— Стропы наши матросики заранее приготовили, сам наблюдал их работу, это чиф правильно предусмотрел. Только стропы — полдела, главное было впереди... Груз ведь на соседнем пароходе особый — танки! Зеленые, с чудными высокими башнями, пушки вперед торчат — садись и на врага в атаку направляйся. Я ходил на них поглазеть, и ребята объяснили: танки называются «Генерал Шерман», и каждый весит по двадцать две тонны.
Застропили первую кибитку и — давай, кричат, стрелу. Наши вывалили пятидесятитонку, блок ее с крюком через борт соседний перешел, но не достало все же вылета стрелы, самую малость не достало, чтобы танк подцепить. Реут аж позеленел.
«Вантину снимать!» — приказывает. Это значит, чтоб стрела еще дальше вбок продвинулась.
Притащили лом. Реут, смотрю, первым шурует, чисто матрос, и все косые взгляды на Щербину бросает. А тот сидит себе у лебедки и в рукавицу дышит, пальцам тепло нагоняет. Ну прямо его ничего не касается! Чиф не выдержал, позвал: «Идите сюда!» А Андрюха ни с места. «Пустое, — говорит, — затеяли. Без вантины, — говорит, — мачту завалим».
Реут взглянул вверх, что-то в уме прикинул, да, видимо, решил не сдаваться. Ему с его характером хоть разбейся в лепешку, а танк на причал вытащи. И ради своей победы он готов был повалить все мачты на пароходе. Но как ни старался, как ни дергал лебедкой блок, ничего не вышло. И все поняли: скоро шабашить. В конце концов мы не плавучий кран, и разгрузка не наше дело. Стрельчук, смотрю, стал ванту на место ставить, велел собирать инструмент, раскиданный по палубе.
Я обрадовался: замерз, стоя без дела, да и неинтересно оказалось — обычная палубная возня. Хотел в каюту к себе спать отправиться и вдруг гляжу, Андрей Щербина подошел к старпому и что-то начал ему втолковывать. Рукой то на мачту показывает, то куда-то в сторону.
Реут слушает и головой вертит, не соглашается. Андрейша принялся еще горячей объяснять. И руки все складывает перед грудью, прямо лезгинку собирается танцевать. Чиф, смотрю, его слушает внимательней, тоже глядит туда, где третий пароход стоит, а потом слова до меня донеслись. Щербина сказал: «Я здесь буду, а на ту лебедку пусть Жогов встанет. Другой не справится».
И чиф уже Стрельчуку: «Где Жогов? Сию секунду сюда!»
А где Жогов может быть? Спит. Открутился, сказал, наверное, боцману, когда разгрузочная бригада собиралась, что он старший рулевой и к лебедкам с детства отвращение имеет. Федя Жогов, известно, работу интеллигентную предпочитает.
Ну а дальше события пошли так, что я и забыл о холоде и что время уже подбиралось к полуночи. Реут уходил на дальний тот пароход, что третьим по счету от нас был пришвартован, и долго его не было, старпома, — видно, потрудней пришлось уговаривать тамошнее начальство, чем его самого Щербина вразумлял. Но, в общем, уладилось.
Ведь вот чего придумал Щербина: раз вылета стрелы не хватает и ею танк из трюма не вытащишь,