К компасу то и дело подходил человек в морской фуражке и кителе с нашивками. Склонялся к пеленгатору, проверял, точно ли по створу идет «Гюго», и, убедившись, что точно, садился на корточки и что-то подвинчивал в тумбе, на которой стоял компас. Затем спускался в рулевую рубку, начинал колдовать у другого, путевого, компаса и снова возвращался на мостик.
Это был девиатор. Его специальность — сколь возможно сократить влияние судового железа на чуткие картушки магнитных компасов, которым скоро предстояло показывать, где норд, где вест, всю дальнюю дорогу через океан.
По тому, как уверенно брал девиатор пеленги, как громко, почти весело бросал команды Жогову, чувствовалось, что дело свое он знает хорошо. Выглядел вот только непривычно со своими нашивками — на «Гюго», как и на других судах дальнего плавания, нашивок никто не носил, а в фуражках с «крабами» ходили только капитан и штурманы. И потому Жогов, когда девиатор приближался к нему, всякий раз усмехался.
В строгом великолепии полной морской формы девиатора, берегового человека, Федор Жогов видел наивную заносчивость: мол, тут, на пароходе, вы многое себе позволяете, а все потому, что в загранку ходите. У самого Жогова на голове красовалась брезентовая, довольно поношенная, но аккуратно заломленная панама; в треугольном вырезе форменки военного образца вместо тельняшки виднелся клетчатый, заправленный внутрь шарф, а брюки с наутюженными стрелками были заправлены в носки, точно рулевой перед тем, как его позвали на мостик, собирался прокатиться на лыжах.
Третий помощник Тягин, маленький, щуплый, в глухо застегнутом кителе и без фуражки, послушно бродил за девиатором, хотя тот, в сущности, отказался от его суетливой помощи, доверил только запись поправок. По традиционному разделению обязанностей между помощниками капитана Тягину принадлежала роль хозяина навигационного имущества — карт, лагов, компасов, лоций, уход за хронометрами. И то, что приходится играть столь скромную роль сейчас, когда дело касалось его хозяйства, сердило и обижало Тягина.
Наконец девиатор сказал: «Все» — и вытащил из кармана папиросу. Тягин, стараясь хоть в чем- нибудь проявить себя, обратился к капитану за разрешением о постановке на якорь. Удостоенный кивком, он по-мальчишески звонко крикнул в мегафон: «Боцмана на брашпиль!» — и кинулся вниз, в штурманскую, взять отсчет глубины по эхолоту. Появился опять, уже в фуражке, лихо доложил. Полетаев спокойно вздохнул: «Действуйте», и Тягин понесся к тумбе машинного телеграфа.
Пригнувшись и чуть привстав на цыпочки, третий перевел медные рукоятки. Телеграф громко зазвенел, стрелка дрогнула и замерла возле написанного по-английски
«Стоп».
— Отдать якорь! Три смычки в воду! — повторил Тягин в мегафон команду капитана и прильнул к переднему обвесу мостика.
С высоты надстройки было хорошо видно, как Стрельчук, мотаясь из стороны в сторону, быстро отворачивал стопор на брашпиле. Гул машины, всплески воды от винта уже смолкли, слышалось только ровное журчание у бортов. Но вдруг и этот звук поглотил другой, грохочущий и одновременно звенящий: в клюз пошла якорная цепь. «Гюго» продвинулся еще немного вперед и начал медленно разворачиваться, уже по ветру.
Тягин гордо взглянул на Полетаева. Взгляд третьего помощника требовал похвал, молил о признании, но капитан не обращал на него внимания: так и надо, как еще?
Мостик опустел.
Понурый, Тягин побрел к компасу, взял несколько пеленгов, чтобы отметить в вахтенном журнале якорное место.
— Все равно, — бормотал он, прицеливаясь на обрыв дальнего мыса, — все равно... Вот увидите, чего я стою...
Боцман Стрельчук сидел на койке и жадно курил, переживая события дня. Вернее, одно событие, сильно взволновавшее его. И даже не событие, если разобраться, а так, бестолочь, которой и духу на судне не должно быть.
Ведь что получилось. Шел боцман по палубе и поглядывал на ботдек. А поглядывал потому, что там красили, заканчивалась старпомова затея сделать «Гюго» не таким мрачным, каким его спустили с американского стапеля. Был пароход темно-серый, под осеннюю тучу, а теперь, хоть и тоже шаровый, как положено по законам военного времени, но светленький, такой светленький, что еще чуть-чуть — и на довоенного «пассажира» станет похож. Краску старпом заказывал, а уже пожиже цвет дать — его, Стрельчука, специальность. Сладил! Несколько бочек смешал, а повсюду как из одной, чистая боцманская работа.
На трап ступил, поднялся. Стена наполовину готова, хорошо. А рядом подвески свалены, концы клубком, и на них матросы, назначенные красить, сидят. Уж и дымков нет, скурили сигаретки. Задал вопрос: почему перекур затянулся? Оказывается, высчитали, что работы на час, а там полчаса до ужина останется, ничего другого не успеть, так какая разница, сейчас полчаса извести или потом. Естественно, возразил; ну, раскипятился немного. Может, чего лишнего сказал? Нет, вроде ничего...
И тут взрывается до сих пор молчавшая Алферова. Истинным образом взрывается, вроде гранаты, вскакивает и начинает орать... Ну, может, не орать, точнее, громко говорить. «Ты, — заявила, — боцман, запомни, что мы не рабы и слушаем тебя не потому, что глупее или не можем сами найти, где что делать. Слушаем потому, что во всяком деле нужен распорядитель, командир. Вот ты и командуй, а не шпыняй нас по мелочам. Дал урок и скройся, а не выполним — накажи. Нам судно не меньше твоего дорого».
Вот чего бабий язык намолол. Ей бы и ответить, Алферовой, мол, ученого не учат: Стрельчук на море столько, сколько и ее жизни девичьей не прошло. А лучше бы отрезать: в старину — да что в старину, почитай, до самой войны — не очень женский пол на палубу приглашали. Примета дурная, да и факт налицо: не пароход, а одесский привоз получается, базар...
И зря он всего этого не высказал в лицо Алферовой. Чтобы знала свое место. Старпому, что ль, теперь пожаловаться? Н-да... Теперь выйдет, не на нее жалуешься — на себя.
Сколько уж он лет боцманит, разные над ним старпомы властвовали, а вот такого, как здешний Реут, не попадалось. Когда встретились в Сан-Франциско, когда присмотрелся к нему боцман, старпом даже понравился. Лихо дело знает и к цели железно идет. Стрельчук сам бы таким старпомом был, если бы не написано ему на роду боцманом до гробовой доски плавать. А вот отношения не склеивались. И не то что с поблажкой какой — обыкновенные. Выговоров серьезных Реут вроде не делал, за промахи не корил, а подойдет Стрельчук к старпомовой двери, постучать соберется — и ноги слабеют, и пот на лбу. Что за оказия? Ведь по делу пришел и полста честно прожил, а состояние такое, будто шкода за тобой водится... Оттого, наверное, и суетлив стал и покрикивать начал на матросов поболе, чем требуется. Реут, он ведь слов не тратит, приходится за него добавлять.
В мыслях Стрельчука снова возник ботдек, матрос Алферова со сжатыми кулачками...
Отчего он растерялся? А оттого, что Реут появился в самом дерзком месте алферовской речи. Из-за него и слов не нашлось, чтобы достойно ответить настырной девчонке. А старпом будто его и не заметил, Стрельчука, и вообще никого не заметил. Только сказал: «Алферова, зайдите после работы ко мне». Сказал и ушел, точнее — провалился, потому что он всегда возникает неожиданно и так же исчезает.
И стало вдруг всем скучно и неловко. Напрасно вышла катавасия и перебранка. Один Щербина ухмылялся, довольный. Первым и взял конец подвески, стал ее прилаживать.
«Щербина — черт с ним, — подумал Стрельчук, — а вот Алферову я зажму; как пить дать зажму, узнает, каково на боцмана кидаться...»
Подумал и сказал себе, что не это, однако, главное. Чего уж Алферова со старпомом балакала — их дело. Но почему Реут ему, Стрельчуку, ничего не сказал про случившееся, никакой оценки строгим его действиям не дал? Ведь небось слышал все. А явился боцман к нему на вечерний доклад — и только «да», «нет», дела на завтра распределили, и можешь топать вниз, сидеть на койке хоть до утра.
«Чисто слуга какой, — мучался Стрельчук. — Чисто тебе, кроме краски и якорей, ни о чем думать не положено. Вот закавыка!»
Реут знал, что Алферова вот-вот войдет, и был готов встретить ее, спокойно стоя у иллюминатора,