дома. Дом большой, с высокими потолками, приемлемый по цене, правда выкрашен в голубой и розовый цвета, но во всех остальных отношениях идеален. Я заполняю форму, предоставляю им всю информацию, вру о наших доходах — этому искусству я обучился в совершенстве — и позже тем же вечером пишу им длинное письмо, где умоляю их сдать нам это жилье, напоминаю, что мы появились первыми, что мы люди тихие и хорошие, трагические и отчаявшиеся, что у нас есть миссия — жить, страдать и учиться. Я хочу рассказать им — и едва не рассказываю — свой сон, что приснился мне прошлой ночью: в этом полусне- полубреду я попал в кровь Тофа: я стал какой-то микроскопической частицей, как в «Фантастическом путешествии»[141], и оказался в его крови, видел залежи плоти, видел другие частицы — красные, лиловые, фиолетовые, грязно-серые и черные, я носился на скорости, от которой захватывало дух, и все вокруг летало туда-сюда, в капилляры и из капилляров, а потом я неожиданно полетел в небо — здесь я не очень уверен, был ли я все еще внутри Тофа, мог ли организм Тофа заключать в себе еще и небо, — пролетел через несколько уровней атмосферы, сначала голубой, потом белый, а потом беззвучно перенесся в черный космос и оттуда далеко внизу увидел круглую Землю. Мне почему-то показалось, что эта история, как и положено, должна вызвать у них симпатию, но потом забеспокоился, не окажется ли эта информация, так сказать, несколько избыточной.
Я еду к круглосуточному «Кинко» и отправляю письмо по факсу, чтобы они получили его утром, прочитали при лучах восходящего солнца, полюбили нас и не стали рассматривать другие варианты. Утром нам звонят.
— Дэвид?
Для геев я — Дэвид.
— Да, — отвечаю я.
— Очень славное письмо вы прислали по факсу.
— Спасибо. — Облегчение. Дело в шляпе. Все-таки у меня глаз…
— Но вообще-то мы ищем гомосексуальную пару.
Невероятно. Спрос на съемное жилье в Сан-Франциско взлетел до невиданных высот — в большой степени это связано с массовой миграцией выпустившихся из колледжей поклонников «Реального мира», — и с нами обращаются как с существами второго сорта. Мы ниже гомосексуальных пар. Мы ниже женатых пар, неженатых пар, одиноких женщин и одиноких мужчин. Домовладельцы не отвечают на наши звонки. Мы смотрим квартиру, светлую, с двумя спальнями, в очень хорошем районе, и мы точно знаем, что мы первые — мы всегда приходим первыми, — но несмотря на то, что пухлый хозяин сам отец-одиночка и хотя мы показали ему все возможные бумаги из банка, из которых следует, что в состоянии его оплачивать, — он сдает ее…
— И кому же?
— Одному врачу.
Нам становится не по себе. Мы в ужасе,
Ладно. Истории про аренду — это скучно.
Достаточно сказать, что нам пришлось жутко унижаться, чтобы снять нашу теперешнюю квартиру в тихом районе, рядом с его новой школой, рядом с кинотеатром, рядом с продуктовым магазином, от которого можно пройти пешком с сумками в руках без машины и без тележки. Как и положено мужикам. В квартире есть окно для Тофа — оно огромное и выходит на запад, — и окошко для меня — из него виден квартал пенсионеров. Это уныло, но если вдуматься как следует, так оно и должно быть, и мне нравится, что я принес себя в жертву, уступил ему комнату, которая побольше, где светло и эркер. И мы набрасываемся на Сан-Франциско. Вдруг выясняется, что от нашего дома всего за пять минут можно доехать на велосипеде до бугрящегося дюнами пляжа Бейкер-бич, где слева Тихий океан, а справа Золотые Ворота, и еще всего в нескольких кварталах от нас база Пресидио, задыхающаяся от сосен и эвкалиптов, не так давно списанная и едва ли не заброшенная. Мы пересекаем на велосипеде этот город-призрак из белой штукатурки и дерева на кричаще-зеленом фоне, где все так вольготно и непринужденно развалилось на земле, до смешного дорогой, одной из самых дорогих на свете. Пресидио устроен безумно — с этими вкраплениями перелесков, заброшенными бейсбольными площадками около домов стоимостью в миллион, но, разумеется, никакой логики нет в Сан-Франциско вообще: это город, построенный из мастики и щеточек для курительных трубок, клея-герметика и разноцветного строительного картона. Его создали феи, эльфы, счастливые дети с новыми цветными карандашами. Почему бы не раскрасить его розовым, пурпурным, радужным, золотым? Какого цвета бар для байкеров на 16-й улице, рядом с шоссе? Он сливовый. Сливовый. Солнце такое яркое и светит так прямо, что углы домов кажутся чистенькими, хрустящими — контрфорсы, переходики, башенки — остатки всевозможных хайвеев — радужные тряпичные флюгеры — сексуально- роскошная листва. Только случайно его можно принять за такой город, где в самом деле живут и работают, где по дорогам можно ездить, а в домах жить. Все остальное время он просто чья-то выдумка, причуда. Даже поездка к Марни — в Кастро и обратно — превращается в приключенческий роман: вот холм, а за ним другой (о жалкий плоский и прямой Иллинойс!), одна перспектива сменяет другую, дорога вьется — а что, если у меня откажут тормоза? а что, если у кого-нибудь другого откажут тормоза? — это настоящее приключенческое кино в вылинявшем «техниколоре», а в ролях — ярко одетые неудачники всех мастей. Жители Сан-Франциско всегда готовы выкинуть что-нибудь этакое, что подтверждает и без того стойкую репутацию этого города — Города, как они сами его называют: бездомные разгуливают в плавках, делают стойку на руках, бесстыдно и невозбранно испражняются прямо на углу многолюдной улицы. Активисты бросаются пончиками в полицейских в защитной экипировке; велосипедистам позволяется душить уличное движение на Маркет-стрит, но их арестовывают при попытке проехать по Бэй-бриджу. Когда мы в первый раз оказались на Хэйт-стрит, мимо нас, шатаясь, пробежал человек, у которого на голове была кровавая рана, а через десять секунд — еще один человек с такой же раной; он орал — видимо, на первого. В руках у него была теннисная ракетка. Повсюду — знаки того, чем озабочены обитатели города, что они считают неправильным, а это множество разных вещей, в числе которых: виноград, гранулированный сахар, автомобили в городе, скейтборды в его центре и тоннели под округом Марин. В знаки дорожного движения вносятся коррективы:
К автобусам прицеплены какие-то веревки или провода, и если едешь за таким автобусом, часто приходится ждать, и надо, чтобы под рукой было что почитать, потому что эти веревки или провода держатся на автобусах недолго: неожиданно проскакивает искра, автобус останавливается, водитель вылезает из своей кабины, заходит сбоку, дергает веревку или провод, радостно улыбаясь — о-хо-хо! — ведь здесь, по большому счету, никто никуда особо не спешит, и уж точно никуда не спешат те, кто ездит на автобусах. На Юнион-сквер обитают восьмидесятилетние близнецы, а на бульварах стоит запах мочи, и подростки рыщут по Миссии и Хэйту — «Ну что, братан? По пицце?» — и с Тихого океана дует ветер, он несется по Гири и через Ричмонд и бьет в выходящее на запад окно в спальне Тофа.
А в новой квартире хорошо кататься по полу. Квартира длинная, вытянутая, есть сквозной проход через все комнаты, а поскольку пол деревянный, а проход примерно 35 футов длины, при открытой двери на лестницу можно прокатиться по инерции фута три-четыре, и если к этим трем-четырем футам прибавить 16–17, которые нужны, чтобы набрать приличную скорость, в сумме получается дистанция в 20 футов для прекрасного катания — и даже больше, если открыть дверь в комнату Тофа и отодвинуть стул, стоящий у стола.
Однако в своем классе Тоф — единственный, кто живет в квартире. Многие его одноклассники живут