— О господи, вот бедолаги, — шепчет Мередит.
— Да нет же, — говорю я полицейскому. — Пожалуйста, поймите: те были мексиканцами. Такие, знаете, низенькие, темноволосые. А это — белые.
Они выводят еще троих, двух мужчин и одну женщину, и вот они стоят все, плечом к плечу, залитые светом, то красные, то синие, щурятся в лучах наших фар. Может, какие-нибудь наши знакомые. Мередит хватает меня за руку и забивается вглубь сиденья:
— Я очень надеюсь, что они нас не видят.
Я наклоняюсь и снова говорю полицейскому:
— Это не они.
Какое-то время он разговаривает по рации и что-то записывает на планшете. Когда он разворачивается по дуге, чтобы отвезти нас обратно, с ребят, которые стоят вдоль дороги, как раз снимают наручники. Остальные копы рассаживаются по своим машинам. Мы втягиваем головы в плечи.
Мы едем к прибрежной автостоянке. Доехав, полицейский разворачивается и дает свою визитку. У копов есть визитки.
Мы вылезаем. Я спрашиваю, какова вероятность того, что они разыщут мексиканцев или бумажник.
— Вообще-то шансов мало, — говорит он. — Бумажник есть бумажник. Вещь небольшая. Вот рапорт. И порядковый номер происшествия — на случай, если вам будет что сообщить. Или если нам потребуется связаться с вами, — вам это понадобится как опознавательный номер.
Он уезжает.
Мередит хочет добраться до дома и лечь спать. А половина меня очень хотела бы сесть в машину и отправиться на охоту за зеленым кабриолетом с черным верхом, выследить их, только сначала прихватить какое-нибудь оружие, а потом уж — на охоту, выследить и сделать им всем и каждому что-то очень плохое.
Но я должен поехать домой и проверить, что случилось с Тофом и сделал ли с ним нянька то, чего я боялся.
Мы почти не разговариваем, пока едем обратно к Хэйт по широким пустынным проспектам Ричмонда. У дома подруги она выходит, и мы договариваемся, что до того, как она уедет в Лос-Анджелес, мы встретимся еще раз. Потом я еду домой, проезжаю мимо тупых юнцов на углу Хэйт и Мэсоник — они сидят, прислонившись к стене, курят в своих растаманских шапочках, вертят в руках косяки, передают идиотский косяк по кругу вместе с двумя другими косяками, как будто это даст им что-нибудь больше кайфа на двадцать-тридцать секунд, косяки мелькают туда-сюда, взад-вперед, ох ты господи, — а потом по Фелл, к 80-й улице и Бэй-бриджу.
Пиздобратия. Сучьи отморозки спиздили бумажник отца, и это, блядь, единственная, нахуй, вещь, которая у меня от него осталась. Только он, еще кое-какие канцелярские принадлежности, пресс-папье, визитные карточки, альбом старших классов, кое-какие бумаги после службы в армии…
Недоебки. Какое же все-таки блядво… Завтра же прочешу пляж. Я этого так не оставлю.
На небе облака толстые, медленно проплывают над мостом, похожие на призраки морских коров.
На мосту в организме начинает ощущаться свинцовая тяжесть алкоголя. Я то и дело задремываю. Бью себя по щекам, чтоб было громко и больно —
Я снова клюю носом.
Мост — тоннель. На мостах я думаю о той аварии, про которую слышал сотню раз: мать ехала на своем крохотном зеленовато-голубом «жуке» где-то в Массачусетсе, а с ней были Билл и Бет, совсем маленькие; она ехала по мосту с двусторонним движением — и вдруг колесо спускает, машина идет юзом, ее заносит поперек полосы, и она по самую середину пробивает заграждение; у нее перед глазами возникает конец всего; Билл и Бет визжат, в ее утробе — я…
Других машин — немного. Черная, блестящая, битком набитая «БМВ». Из-за огней на мосту машины становятся ярче, глаже, стремительнее. Мы все возвращаемся домой, в свои саманные домики, деревянные. В маленькой голубой едет семья… господи, ну пристегните же ребенка!
Я остался один, и больше никогда не выйду из дома. Когда я снова выйду из дома? Может, пройдет не одна неделя. Может, никогда. Для меня все потеряно. Я еду по темному тоннелю, по нижнему ярусу, под машинами, которые мчатся в обратную сторону, к Сан-Франциско. Направляюсь к Беркли, на равнину, к нашему дому, где уже никого нет, осталась только моя кровать — и тишина. И Тоф. А на крыльце — кровь. Нянька унес его с собой. Или оставил истекать кровью, в знак предупреждения. На лице у него — цифры, на груди — астрологическая срань, зацепки для следствия. Я во всем виноват. Я ударюсь в бега. Меня будут искать где-нибудь в тропиках, и никто не догадается, что я уехал в Россию. Уеду в Россию и буду скитаться по России до самой смерти. Ну как я мог его оставить? Родители никогда не оставляли нас, пока мы были маленькими. Не уходили гулять. Сидели дома в общей комнате, надежные, он на диване, она в кресле…
После аварии на мосту ее охватывала паника, когда приходилось ехать вдоль воды, мимо скал, по трассам с двусторонним движением. Как-то раз мы поехали в Калифорнию, когда нам всем еще не было десяти лет, — мы ехали посмотреть секвойи, дорога шла в гору, и мать прекрасно справлялась, хотя дорога все время петляла и была с двусторонним движением, но когда надо было спуститься по внешней полосе, где не было заградительного поручня — просто открытый спуск, то хоть Билл и пытался ее успокоить…
— Мама, надо просто…
— Нет, не могу! Не могу!
…она остановила машину и стала ждать, пока приедет дорожный патруль и машину спустят за нее, а она сидела на переднем сиденье, оборачивалась к нам и виновато улыбалась…
Я выезжаю с моста, спускаюсь по холму и еду к указателю: в одну сторону — Окленд, в другую — Беркли. Еще раз встряхиваюсь, чтобы проснуться — на этот раз я чуть не впилился в разделительное ограждение. Я снова бью себя по щеке, потом еще раз и еще. Открываю окно. Выезд на Эшби. Отлично, отлично. Уже близко, близко. Университет. Я дома и на свободе. Стивен что-то сделал. Может, нужно развернуться прямо сейчас и отправиться в аэропорт, рассчитывая на худшее. Я и развернусь, если увижу крутящиеся огни. Подъеду с Солано-авеню, чтобы посмотреть, нет ли там машин «скорой помощи», и, если они там есть, я смогу развернуться и уехать в аэропорт, пока меня не заметили…
Бумажник пропал. Отец еще чуть глубже опустился в бездну. Бумажник был постоянным напоминанием; каждый раз, когда я его брал с собой, он был тут, при мне, у меня в кармане! И вот его спиздили гнусные мексиканские пауки, эти подонки. Единственная вещь, которая у меня от него осталась. Ковры распускаются, мебель трескается. Мне ничего нельзя доверить, у меня все ветшает, теряется, ломается, промокает…
Нет, так жить нельзя, нельзя, чтобы мы с Тофом жили в грязном маленьком домике, с дырами в полу, где все разваливается, я все теряю, нельзя, чтобы компания парней отбирала бумажник нашего отца. И оставлять Тофа на мерзавца няньку…
В России будет холодно, но, наверное, не сейчас. А в аэропорту можно купить куртку.
Выезд на Гилман! Нет, я не сломаюсь. Перееду к друзьям. Выкарабкаюсь. Или я свалю в Россию, или выкарабкаюсь. Я сворачиваю на нашу улицу, Перальта, и там нет ни лучей, ни копов, ни огней «скорой помощи», напоминающих огни луна-парка, ни копов, ни пожарных машин…
Дверь закрыта. На ступенях нет крови. Я поднимаюсь на крыльцо и вижу через окно, что велосипед няньки по-прежнему прислонен к камину, а затем, подходя к двери, вижу: Тоф разлегся на диване. Отлично, отлично. По крайней мере, он здесь.
Но ведь он может быть мертв. Он все-таки может быть мертв. Дверь не заперта — может,