банкротства, но затем ударился в не совсем уместное восхваление их основной компании, акционерного общества «Рейарт», в котором дух Арти (он называл Раскина Арти), дух Арти будет жив до тех пор, пока акции имеют хождение и долговые обязательства обратимы. Затем джазовый пианист по имени Мэнни Леерман («любимый пианист Артура») вышел сыграть попурри из «любимых песен Артура». Мэнни Леерман был рыжеволосым толстячком в голубовато-сером двубортном пиджаке, который он, усевшись за фортепьяно, аккуратно расстегнул, чтобы ворот пиджака не нависал хомутом над воротничком рубашки. Любимыми песнями Артура оказались «Сентябрьский дождь», «Дня не хватает (когда ты со мной)» и «Полет шмеля». Последнее произведение пламенный коротышка исполнил бурно, но не безупречно. Свое выступление он закончил, крутнувшись на табурете на 180 градусов, но потом все же спохватился, что он не на концерте и раскланиваться не надо. Прежде чем уйти со сцены, он снова застегнул двубортный пиджак на все пуговицы.
За ним вышел основной оратор, киноактер Хьюберт Бэрнли, который, по-видимому, решил, что требуется добавить красок, чтобы высветить человечность натуры Артура Раскина, великого финансиста и главного паромщика на арабском Востоке. Он завяз в анекдоте, стержневой темой которого были проблемы водоочистки при эксплуатации системы плавательных бассейнов в городке Палм-Спрингс, штат Калифорния. Этот покинул сцену, прикладывая платок к уголкам глаз.
Последним в программе значился кантор Мирон Браносковиц из синагоги «Шломохом», что в Куинсе. Сильным и чистым тенором этот огромный, килограммов под сто тридцать, молодой мужчина запел на иврите. Его библейский плач становился громче и громче. Сетования лились нескончаемым и неудержимым потоком. Голос вибрировал и рыдал. Если был выбор между верхней тоникой и нижней, исполнитель всякий раз брал октавой выше, демонстрируя диапазон, как оперный певец на концерте. Он пел с таким надрывом, с такой слезой в голосе, что вогнал бы в краску самого крикливого Канио из оперы «Паяцы». Сперва собравшимся явно понравилось. Затем, когда сила звука увеличилась, они встревожились. Потом их охватило беспокойство; молодой человек стал раздуваться как лягушка. Все переглядывались, и каждый, наверное, думал: он что, спятил, что ли? А голос забирал все выше, выше, достиг вершины, чуть не сорвался на йодль альпийских горцев и, водопадом всхлипов устремившись вниз, вдруг смолк.
Панихида закончилась. Собравшиеся медлили — все, кроме Фэллоу. Он выскользнул в проход и, чуть пригибаясь, стал торопливо пробираться вперед. Он был в десяти или двенадцати рядах от сцены, когда какой-то человек впереди него предпринял тот же маневр.
Это был мужчина в темно-сером костюме, фетровой шляпе и темных очках. Лишь на миг перед Фэллоу мелькнул его профиль… подбородок… Это был Шерман Мак-Кой! Явно шляпу и очки он надел специально, чтобы войти в похоронное бюро неузнанным. У первого ряда он резко свернул и пристроился позади группы родственников покойного. Фэллоу сделал то же самое. Теперь можно было получше его рассмотреть. Точно: Мак-Кой.
Люди уже шли к выходу, все перемешались, загомонили, давая выход энергии, накопившейся за тридцать или сорок минут неподвижности, которую приходилось терпеть из уважения к какому-то богачу, при жизни ни особых симпатий, ни теплых чувств к себе не вызывавшему. Служитель похоронной конторы держал боковую дверцу открытой для Вдовы Раскин. Мак-Кой шел по пятам за высоким мужчиной, которого Фэллоу уже знал: это был Монти Грисволд, распорядитель церемонии. Выступавшие с речами должны были присоединиться к родственникам за сценой. Мак-Кой и Фэллоу были всего лишь частью скорбной толпы в темно-синих костюмах и черных платьях. Фэллоу скрестил на груди руки, чтобы спрятать латунные пуговицы своего блейзера — вдруг их сверкание кому-нибудь покажется неуместным.
Проблем не возникло. Служитель, поставленный при дверях, следил лишь за тем, чтобы ничто не мешало войти всем, кто захочет. За дверцей была короткая лестница, поднявшись по которой вошедшие попадали в помещение, похожее на небольшую квартиру. Все собрались в маленькой приемной, украшенной пышными занавесями и гобеленами в золоченых деревянных рамах в стиле Франции девятнадцатого века. Все выражали свои соболезнования вдове, которую было еле видно за стеной синих костюмов. Мак-Кой держался сбоку, все еще в темных очках. И Фэллоу поблизости, у него за спиной.
Он слышал баритон Хьюберта Бэрнли, что-то бормочущего вдове — без сомнения, самые подходящие к моменту глупости — и улыбающегося знаменитой своей печальной, но обаятельной улыбкой. А вот пришла очередь сенатора Гринспана, послышался его гнусавый голос, произносящий, вероятно, подходящие слова пополам с неподходящими. Затем подошел Монти Грисволд (этот, конечно же, все выскажет безупречно), он что-то сказал, потом подождал, пока вдова похвалит его за то, как он справился с ролью распорядителя. Монти Грисволд попрощался с миссис Раскин, и — бац! — перед ней тут же оказался Мак-Кой. Фэллоу стоял сразу за его спиною. Ему было видно даже лицо Марии Раскин за черной вуалью. Молода, красива на редкость! Платье подчеркивало ее грудь и обрисовывало низ живота. Она смотрела прямо на Мак-Коя. Мак-Кой склонился к ее лицу так близко, что Фэллоу сперва подумал, уж не собирается ли он ее поцеловать. Но он зашептал что-то. Вдова Раскин тихим голосом ответила. Фэллоу сунулся ближе. Чуть не прильнул к спине Мак-Коя.
Не разобрать никак… Отдельные слова разве что.
— …непосредственно… важные… оба… машина…
Машина. Услышав это слово, Фэллоу испытал ощущение, ради которого журналист и живет на свете. Ум еще не успевает переварить то, что услышали уши, а нервная система уже бьет побудку. Материал! Статья! Чувство это возникает где-то в спинном мозгу, но оно столь же реально, как любое ощущение, отмечаемое пятью органами чувств. Материал!
Проклятье. Опять Мак-Кой бормочет неразборчиво. Фэллоу подался еще ближе.
— …тот, другой… на пандусе… занесло…
На пандусе! Занесло! Голос вдовы стал громче.
— Шууман! — Она называет его вроде как «Шууман». — Нельзя ли поговорить об этом позже?
Теперь и Мак-Кой возвысил голос:
— …время, Мария! …там, со мной — ты мой единственный свидетель!
— Я не могу сейчас заставить себя об этом думать, Шууман. — Тот же сдавленный голос и в конце фразы застрявший в горле всхлип. — Как ты не понимаешь? Не видишь, где ты находишься? У меня муж умер, Шууман.
Она опустила глаза долу и начала вздрагивать в беззвучных рыданиях. Немедленно рядом с нею вырос широкоплечий коренастый мужчина. Это был Реймонд Радош, произносивший речь во время панихиды.
Снова всхлипы. Мак-Кой быстро отошел и направился к выходу. Фэллоу дернулся было за ним, но круто развернулся. Теперь материалом была Мария Раскин.
Радош так крепко обнимал вдову, что огромные плечи ее траурного одеяния поднялись горбом. Ее всю перекосило.
— Ничего, все в порядке, золотце, — говорил Радош. — Вы храбрая девочка, и я хорошо понимаю ваши чувства, ведь мы с Арти так много вместе испытали. Мы давно, давно вместе, еще с тех пор, когда вас, наверное, еще и на свете не было. И вот что я вам скажу. Арти самому понравилась бы панихида. Это я вам точно говорю. Ему бы понравилось все — и этот сенатор, и все остальное.
Он подождал какого-нибудь одобрительного слова.
Вдова Раскин преодолела свое горе. Иначе ей было не вырваться из объятий пылкого скорбящего.
— И особенно вы, Рей, — проговорила она. — Вы знали его лучше всех и потому сумели высказать все как надо. Я знаю: Арти там будет спокойнее после всего того, что вы сказали.
— Ну уж, ну уж! Спасибо вам, конечно, Мария. Вы знаете, когда я говорил, у меня Арти прямо перед глазами стоял. Мне не приходилось думать, что сказать. Все само выходило.
Наконец он отошел, и Фэллоу выступил вперед. Вдова улыбнулась ему, правда немного растерянно, потому что она не знала, кто он.
— Меня зовут Питер Фэллоу, — представился он. — Как вы, может быть, знаете, я был с вашим мужем, когда он умер.
— А, да, — сказала она, недоуменно на него глядя.
— Я только хотел, чтобы вы знали, — продолжил Фэллоу, — что он не страдал. Он просто потерял сознание. Раз — и все… — Фэллоу коротко развел руками. — Я хотел, чтобы вы знали, что все возможное