первую из затруднительных задач, каковой была необходимость вернуться и предстать перед Джином Лопвитцем.
Когда он вновь вошел в приемную Лопвитца, мисс Бейлз встретила его настороженным взглядом. Очевидно, Лопвитц уже поведал ей о том, как Шерман выскочил из кабинета будто помешанный. Она указала ему на помпезное французское кресло и не спускала с него глаз все те пятнадцать минут, которые Лопвитц его выдерживал, прежде чем позволить снова войти.
Когда Шерман вошел в кабинет, Лопвитц стоял и Шерману тоже садиться не предложил. Вместо этого он перехватил его на середине устилавшего пол огромного восточного ковра, как бы говоря этим: «О'кей, я тебя впустил. Но теперь давай по-быстрому».
Вздернув вверх подбородок, Шерман постарался принять независимый вид. Хотя при мысли о том, что он сейчас откроет, в чем признается, у него голова шла кругом.
— Джин, — начал он, — я не нарочно так резко от вас вышел, просто у меня не было выбора. Помните, мне по телефону звонили? Вы спрашивали, нет ли у меня каких-нибудь неприятностей. Так вот, на самом-то деле да, есть. Завтра утром меня арестуют.
Сперва Лопвитц только глаза выпучил. Шерман заметил, какие у него набрякшие и морщинистые веки. Затем Лопвитц сказал:
— Пойдемте-ка сюда, — и указал Шерману на стоявшие друг подле друга кресла с высокими спинками.
Они снова сели. При виде того, каким сосредоточенным сразу стало похожее на мордочку летучей мыши лицо Лопвитца, Шерман почувствовал укол обиды: написанное на нем извращенное любопытство было каким-то даже чрезмерным. Шерман рассказал ему о деле Лэмба, каким оно впервые появилось на страницах газет, затем о визите двоих следователей к нему домой, опустив, правда, унизительные детали. Рассказывая, он неотрывно глядел на самозабвенное лицо Лопвитца и чувствовал в себе тошнотный восторг безнадежного транжиры, который, потеряв грош, швыряет целое состояние, — и-эх, где наша не пропадала! Искушение рассказать все, быть настоящим транжирой, поведать о сладостных упругих бедрах Марии Раскин и о схватке в джунглях, о победе, одержанной над двумя громилами, — пусть Лопвитц знает: что бы ни было, он вел себя как мужчина и как мужчина он был безупречен, даже более чем безупречен, возможно, он даже проявил героизм, — в общем, искушение выложить все до точки (ведь я не злоумышленник какой- нибудь!) было почти непреодолимым. Но он преодолел его.
— Это мой адвокат звонил, когда мы с вами разговаривали, и он сказал, что мне сейчас ни с кем не следует вдаваться в детали того, что происходило и чего не происходило, но я хочу, чтобы одно, по крайней мере, вы знали — тем более что неизвестно, как будет преподносить все это пресса. Так вот: я никого не сбивал машиной, не было никакой халатности за рулем, да и вообще я ничего не сделал такого, что могло бы хоть в малой мере запятнать мою совесть.
Едва он произнес слово «совесть», как тут же в голову пришло, что каждый, кто чувствует за собой вину, твердит о незапятнанной совести.
— Кто у вас адвокат? — спросил Лопвитц.
— Его зовут Томас Киллиан.
— Не знаю такого. Лучше бы взяли Роя Брэннера. Лучший судебный оратор Нью-Йорка. Сногсшибательный. Случись мне попасть в переделку, я бы нанял Роя. Если хотите, могу ему позвонить.
В замешательстве Шерман слушал, как Лопвитц развивает тему — о возможностях сногсшибательного Роя Брэннера, о делах, которые тот выиграл, о том, как они познакомились, какие они закадычные приятели, как дружат между собой их жены и как Рой в лепешку для него расшибется, если он, Джин Лопвитц, замолвит словечко.
В общем, у Лопвитца включился неодолимый инстинкт: как только он услышал о происходящем в жизни Шермана кризисе, тут же принялся вкручивать ему о том, какой он свой человек повсюду, с какими важными персонами знается и какое влияние он, авторитетный и вельможный, имеет на данного великого Имярека. Следующий его инстинктивный шаг был более практичен. Сделать его побудило слово «пресса». В выражениях, к пустопорожним спорам не располагающих, Лопвитц предложил Шерману взять отпуск на все то время, пока тучи над ним не рассеются.
Это совершенно разумное и вежливо поданное предложение заставило сработать в Шермане нервный сигнал тревоги. Если взять отпуск, ему, быть может, — а может и нет, — будут по-прежнему платить его номинальное жалованье, 10 тысяч долларов в месяц, то есть меньше половины ежемесячных выплат одних только процентов за ссуду. Но никаких уже комиссионных и никакой доли прибылей от сделок с облигациями всей фирмы. Значит, практически его доход падает до нуля.
Стоявший на ирландском столике Лопвитца телефон тихо и вкрадчиво зажужжал. Лопвитц снял трубку.
— Да?.. Правда? — Улыбка во весь рот. — Замечательно!.. Алло!.. Алло!.. Бобби? Слышите меня нормально? — Взгляд в сторону Шермана, улыбка облегчения и одними губами: — Бобби Шэфлетт. — Затем взгляд вниз и полное внимание трубке. Лицо в складочках и морщинках чистейшей радости. — Говорите, о'кей?.. Замечательно! Да ну, о чем вы, я с удовольствием! Надеюсь, вам там дали что-нибудь поесть?.. Отлично, отлично. Слушайте сюда. Как что понадобится, сразу просите. Они ребята хорошие. Кстати, знаете — ведь они оба летали во Вьетнаме!.. Ну конечно. Мировые парни. Выпить захочется или что, только скажите. У меня там на борту есть арманьяк тридцать четвертого года. По-моему, где-то сзади хранится. Спросите того, что поменьше, Тони. Он знает где. Ну, значит, вечером, когда вернетесь. Колоссальная штука. Тридцать четвертый — это был лучший для арманьяка год. Мягко-мягко идет. Поможет расслабиться… В общем, нормально, говорите?.. Отлично. Н-да… Что?.. Да ну что вы, Бобби. Я всегда рад, всегда рад.
Когда разговор закончился, Лопвитц выглядел счастливейшим человеком на свете. Самый знаменитый оперный певец Америки сидит в его самолете, который он, Лопвитц, одолжил ему слетать в Канаду, в город Ванкувер, а двое личных пилотов, оба капитаны ВВС, ветераны Вьетнама в роли шофера и дворецкого везут его, подливают ему арманьяк более чем полувековой выдержки, ценой в тысячу двести долларов за бутылку, и вот теперь этот замечательный знаменитый толстячок благодарит его и оказывает ему всяческое уважение, находясь на высоте сорока тысяч футов над штатом Монтана.
Шерман, неотрывно глядевший на улыбающееся лицо Лопвитца, почувствовал страх. Лопвитц на него не сердится. Не бушует. Даже не особенно и разволновался. Нет, судьба Шермана Мак-Коя для него попросту не так уж много значит. Мнимо британский антураж жизни Лопвитца переживет проблемы Шермана Мак-Коя, и компания «Пирс-и-Пирс» их тоже переживет. Пикантная история на некоторое время всех развлечет, облигации будут по-прежнему продаваться в огромных количествах, а новый главный специалист по торговле ими — кто? Роли? или кто-нибудь другой? — будет заходить в этот стильный ирландский кабинет и обсуждать здесь очередную переброску миллиардов компании «Пирс-и-Пирс» с одного угла рынка в другой. Потом еще такой телефонный звонок класса «воздух-земля», и после разговора с очередной толстопузой знаменитостью Лопвитц не вспомнит уже, как Мак-Коя и звали-то!
— Бобби Шэфлетт! — проговорил Лопвитц с таким видом, будто они с Шерманом просто сидят вдвоем и выпивают перед обедом. — Он над Монтаной был, когда прозвонился. — Лопвитц качнул головой и прищелкнул языком, дескать, ну, мужик, это ж надо!
21
Удивительный медвежонок
Никогда прежде он не видел жизнь в ее каждодневных вещественных проявлениях столь ясно. Но его взгляд теперь сам отравлен, он каждое из них портит!
В банке на Нассау-стрит, куда он заходил сотни раз, где кассиры, охранники, младший клерк и сам менеджер знали его как почтенного мистера Мак-Коя из компании «Пирс-и-Пирс» и называли по имени, где его, между прочим, действительно очень уважали и предоставили персональную ссуду в миллион восемьсот тысяч долларов на покупку квартиры (этот заем стоит ему двадцать одну тысячу в месяц! Черт, откуда теперь брать эти деньги!), он теперь замечал мельчайшие детали… Бордюр из кружков и стрелочек в холле