1941-й; здесь – с 1943-го по...

(А между тем вынужденный, нежеланный, оплаканный отчаянный отъезд мой из Ленинграда в 1944 году снова – как и в 38-м, как и в 41-м – спас мне жизнь. Когда, в конце сороковых, началось «повторничество» – то есть повторные аресты всех, кто ранее когда бы то ни было подвергался аресту, отбыл свой срок в лагере или в ссылке или даже досрочно вернулся домой, – в Ленинграде, среди других несчастливцев, вторично арестовали уже вполне раскаявшуюся и вполне правоверную Катюшу. Отправили в лагерь, в Потьму. У нее больное сердце: базедова. Там заставляли ее ведрами таскать воду из колодца, работать воротом. Для меня это была бы верная смерть, для нее оказалась смертью – без «бы». Осенью 1954 года, проездом из Москвы в Ленинград, полумертвая, она остановилась у нас. Говорила с трудом. Больно было смотреть, как она ест. Ела она не больше, чем я или Люша, но ей было не под силу подносить ложку ко рту, трудно глотать. Поэтому ела она от завтрака до обеда, от обеда до ужина сплошь – ела, лежа в постели. Едва оправившись, попросила, чтобы я купила ей билет в Ленинград. Я купила. По перрону мы шли минут сорок. Неодолимым для нее препятствием оказались ступени вагона. Подняться в вагон ей помог проводник. В Ленинграде ее встретили и приютили друзья. Когда окончилось ее оформление в Союзе писателей, ей вернули комнату – ту самую на Барочной, где в юности мы, бывало, готовились вместе к зачетам... Месяца через два она скончалась от инфаркта.)

Так Катюшу, вовремя раскаявшуюся, а затем и реабилитированную Катюшу Большой Дом загубил, а «стакан», хоть и не закатывался в щель, снова остался цел. Большой Дом, упорно выгоняя меня из родного города, тем самым дважды спас мне жизнь. От блокады – вызовами Иды и слежкой за мною – в 41-м. От «повторничества» – не допустив вернуться в Ленинград – в 44-м.

Я была нежелательным элементом «местного значения». Когда, в феврале 38-го, я убежала из города, за мною не погнались. Пришли и ушли.

Не то – Митя. За ним из Ленинграда в Киев и сам следователь съездил. И по перрону его вели под дулами револьверов.

Он был преступен во всесоюзном масштабе.

4

О Мите осталось досказать немногое. Зато существенное.

В 1953 году умер Сталин.

Исподволь из лагерей и тюрем начали выпускать не только блатных, но и «врагов народа». Звание у них было не «реабилитированные», а «помилованные». В большие города вплоть до реабилитации их не пускали: селитесь на «101-м или на 105-м километре». Процедура же «реабилитации» (не палачей – на них, разумеется, никто не находил ни пятнышка, – а жертв) длилась, как всякая чиновничья бессмыслица, долго.

Однажды, 29 января 1955 года, на столе у меня зазвонил телефон. Незнакомый мужской голос произнес, что ему хотелось бы говорить с женой Матвея Петровича Бронштейна.

– Я.

– Это Лидия Корнеевна?

– Да.

– А я вернулся из лагеря. Не в Ленинград еще, только поблизости. На три дня выбрался в Москву. В тридцать седьмом я был студентом Ленинградского университета и сидел на Шпалерной вместе с Матвеем Петровичем. Хотел бы узнать, какова его судьба. Жив ли он?

– Нет, его нет на свете.

(Вот какие мы были свободные и храбрые в 1955 году! По телефону называли имена арестованных, сообщали друг другу их судьбы! Сейчас, в 1983-м, это опять опасно. В телефонных разговорах пользуемся иносказаниями.)

– Нет на свете? Так я и думал! – отвечал приезжий. – Когда можно зайти к вам?

– Пожалуйста, приходите скорее.

Я продиктовала адрес. Он пришел на следующий день. Высокий. Молодой и моложавый. Загорелый. Но из-под молодого загара видны мелкие-мелкие морщинки по всему лицу.

– Мы с Матвеем Петровичем пробыли в одной камере на Шпалерной осенью и зимой 37/38-го года. В камере, назначенной для десятерых, помещалось 50 человек. Мы лежали на полу рядышком. Я студент, он профессор. Он пошучивал: «Вот, в вузах призывают профессуру быть ближе к студенчеству. Уж куда ближе!» Вечерами он читал желающим лекции. (Это, конечно, только вначале.) Темы – по требованию аудитории: физика, математика, литература, история России или любой европейской страны. Читал наизусть стихи: главным образом Блока. Мне рассказал о вас, о брате, о сестре, о своей маленькой падчерице, которая спросила: «Разве в Испании уже все кончилось?» О родителях. Кто из его семьи жив?

Я объяснила. И начала расспрашивать сама.

– Часто ли его вызывали к следователю? Он замялся.

– В разное время по-разному. Сначала нечасто и ненадолго. Потом вызовут в среду, а вернется – то есть принесут – то есть, простите, затолкнут! – в пятницу... Или даже в субботу... Конвейер, ничего не поделаешь, знаете...

(Знала. К 55-му году уже знала. Не тот конвейер, по выработке страха на воле, о котором в тридцать седьмом говорил мне Герш Исаакович, а другой – тюремный: конвейер по добыче признаний. Арестант стоит трое, четверо, пятеро суток без пищи, без сна, а следователи сменяются. Если падает в обморок – расталкивают ногами. Как же! Я уже слыхала это. «Образовалась».)

– Конвейер... А избивали его? – спросила я, уже, собственно, безо всякого смысла. Одному, Леве Ландау, например, на допросах повредили ребра, другому арестованному сломали руку – предусмотрительно левую, чтобы правой он мог расписаться под совершенно ложным обвинением своим обычным почерком; приятельнице моей отбили почки. «Хорошо, – подумала я уже не впервой, – что, не выбив или даже выбив показания из Мити, они поторопились убить его. Не отправили на новые пытки: по этапу в Магадан».

Вопрос мой об избиениях остался без ответа. Глупый вопрос. Разумеется, да.

– А в чем его, собственно, обвиняли? – спросила я уже как-то машинально. – Какое правительственное здание он собирался взорвать или в кого из вождей бросить бомбу?

– А, вот это очень интересно. Все у него было, в общем, как у всех – инкриминировался террор, террористическая организация... Так, да не так. Он был ведь физик-теоретик, не правда ли? – и определил этими словами свою профессию в тюремной анкете и подтвердил на допросе.

– Да, конечно, он и был физик-теоретик. Ну и что же?

– Его обвиняли в теоретическом обосновании необходимости террора.

– Как? Не понимаю.

– В те-о-ре-ти-чес-ком о-бо-сно-ва-ни-и не-об-хо-ди-мо-сти тер-ро-ра, – повторил гость по складам.

– Но это совершенная ложь! – закричала я. Гость пожал плечами. Мне стало стыдно.

– Само собой разумеется – ложь! – сказал он. – А меня в намерении взорвать Дворцовый мост. Вы думаете, это правда?

Помолчали. Я устыдилась своего восклицания. Обвинений, основанных на реальности, в тридцать седьмом вообще не бывало. Однако тут примешивалась дополнительная черта. Зная, что ни к какой организации Митя не принадлежал, я ведь могла и не знать, как Митя относился к террору – террористическим актам вообще. Но один раз, когда мы шли вместе по улице Желябова, мы разговорились о Желябове, о «Народной воле», и Митя сказал, что он ни Желябову, ни Перовской улицы не дал бы, что террористические акты считает вообще бессмысленными, вредными, развращающими исполнителей. И не приводящими к цели. Он сказал мне тогда: «Вспомни, в „Городе Глупове“ – „за мною идет некто, кто будет хуже меня“. Незачем убивать одного злодея, за ним приходит худший».

Итак, «теоретическое обоснование необходимости террора».

– Что же было потом?

– Зимою 38-го, кажется в феврале, в Ленинград из Москвы прибыла Выездная сессия Военной коллегии Верховного Суда. Она работала около недели. На каждого подсудимого тратилось три минуты. Вызвали: «Бронштейн, Матвей Петрович, – с вещами». Он лежал на полу, поднялся, взял полотенце – больше у него

Вы читаете Прочерк
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату