– А где я могу получить об этом официальную бумагу?

– Не знаю, не у нас. В ЗАГСе, вероятно.

– А другие мои два вопроса?

Голос повесил трубку.

СТАКАН, ЗАКАТИВШИЙСЯ В ЩЕЛЬ

1

«Я начала писать эту книгу, не ставя перед собой никакой художественной задачи. Да и вообще никакой четкой задачи. Это не статья, не повесть, не лирика, не публицистика... Хотелось мне попросту записать все, что помню о моем муже, Матвее Петровиче Бронштейне, физике-теоретике, погибшем в 1937 году».

Откуда эти строки?

Ими начинается моя книга – та, неуклюже мечущаяся из стороны в сторону нескладица, которую только что одолел читатель.

«За годы разлуки вспоминаемый так прочно втеснился в мое воспоминание, что я уже не различаю, где я и где он».

«Я хочу написать о Мите, а пишу о себе. Хочу писать о себе, пишу о других».

Я хотела попросту рассказать все, что помню, о моем муже.

Попросту не выходит. Не удается. Отступление от отступлений, сбивчиво, путано, вперед-назад, опять вперед, опять назад – и снова я шарахаюсь в сторону.

От своей судьбы – к Митиной. От Митиной – к своей.

Ахматова, выслушав однажды мой сбивчивый рассказ, да и наблюдая кусок моей жизни, сказала: «Вы похожи на стакан, закатившийся в щель во время взрыва в посудной лавке».

Когда теперь, чуть ли не через пять десятилетий, я всматриваюсь в предыдущую, в тогдашнюю свою жизнь, я не могу не задаваться вопросом: в какой мере судьба гражданина зависела в периоды массового террора от его индивидуального поведения, от того, горячо ли был он привержен к власти или всего лишь холодно-лоялен? Нарушал он требуемые правила игры или тщательно их соблюдал?

В дни, недели, месяцы, годы наиболее грозных взрывов в посудной лавке, общественное поведение индивида, думается, не оказывало или почти не оказывало влияния на его судьбу.

В стране, где власть, организующая террор, мыслит не единицами, не десятками, не сотнями человеческих жизней, а тысячами или миллионами, и притом не свойствами или даже не фактами биографии человеческой особи, а принадлежностью данной особи к категории, подлежащей «на данном этапе» уничтожению – категории классовой, сословной, национальной, – легко возникают вымышленные, но – увы! – тоже многомиллионные мнимости: мнимые кулаки – в деревне; мнимые враги народа – в городе; всяческие «враждебные элементы» или, например, миллионы мнимых «мстителей» – то есть дети мнимых врагов, дети, которые будто бы непременно, доросши до 16 лет, станут мстить за своих сородичей; или, впоследствии, мнимые повторники – люди, уже отбывшие каторжный срок, но, оказавшись на воле, совершившие будто бы преступление вторично; или, тоже впоследствии, целые народы, заподозренные в сочувствии к противнику: крымские татары, немцы Поволжья, одно время – русские люди еврейского происхождения. В этом угаре бюрократически созданных и научно подтверждаемых мнимостей (а ведь ничто не может быть более достоверным и точным, чем наука наук, марксистская социология) – реальны палачи и жертвы, реальны расстрелы, эшелоны, бараки, охрана, овчарки, холод, голод, лесоповал, баланда, цинга, тиф, туберкулез – горы трупов, – запланированы миллионы трупов, но судьба единицы складывается по воле случая. Присущая палачествующей бюрократии способность мыслить, игнорируя живую жизнь и отдельную личность, мстит сама за себя. Мстит не только жертвам, но и палачам.

Стоило особи оказаться не на месте в период истребления той или другой истребляемой в эту пору категории – и она, особь, могла оказаться стаканом, закатившимся в щель.

Митю не застали дома и не поленились съездить за ним в Киев. По какой-то незримой разверстке он принадлежал к той категории физиков, из которых следовало выбить признание в контрреволюционной террористической деятельности. Не застав на месте – съездили, схватили. Я же принадлежала в тридцать седьмом к категории жен – всего лишь. Не оказалась в роковую ночь дома – мое счастье. На поиски такой пустяковины, как жена, не хватало ни глаз, ни рук, ни ног, ни времени. Закатилась в щель – живи. Если я и была зимою 37/38-го стаканом, закатившимся в щель, – то, надо сказать, в щель не особенно глубокую. Узнав, что за мною приходили, я догадалась бежать. Куда? В какую нырнула глубь, недоступную всевидящему оку? В столицу Украины – Киев, к родителям арестованного мужа. Затем в город Ялту, на знаменитый крымский курорт. Потом вернулась, воротилась в Ленинград. Во время войны жила в столице Узбекистана, в Ташкенте.

Однако парадоксальность моей судьбы заключается в том, что к тридцать седьмому я числилась уже не только женой. К тридцать седьмому Митя был перед властью безгрешен. Но, по какому-то признаку, подошел под одну из выдуманных тогда категорий. Я же была грешна. Согрешила я в «вегетарианские», как их называла Ахматова, двадцатые годы. И в 1935-м – отнюдь не вегетарианском! – после убийства Кирова.

Но мои провинности были в некоторой степени реальностью, а потому в тридцать седьмом никого не занимали.

О реальных своих «винах» я и хочу рассказать в своем, не менее чем трамвай заблудившемся повествовании. Оно снова приведет нас к Матвею Петровичу Бронштейну, к его жизни – к его гибели – и к прочерку в его посмертной анкете.

Сегодня я хочу заполнить прочерк в своей.

2

В конце двадцатых годов Большого Дома на Литейном в Ленинграде еще не было. Об арестованных говорили «сидят на Шпалерной», «сидит на Гороховой».

Шпалерная, 25, – ДПЗ, Дом предварительного заключения. Дорога оттуда в лагерь или в ссылку вовсе не обязательна. «Арестованный» в двадцатые годы еще не означало «осужденный». Дорога оттуда нередко еще приводила домой.

Хотя порою и «к стенке».

Вероятно, были и другие помещения у ЧК и ГПУ, но в двадцатых я слышала эти адреса: «Шпалерная», «Гороховая».

Тень Шпалерной и Гороховой рано легла на мою жизнь. И не только тень.

Впервые я соприкоснулась с ОГПУ, когда мне исполнилось 19 лет. (Если не считать ЧК. Но тогда, в моем детстве, к нам дважды являлись с обыском солдаты, матросы и чекисты, так сказать, в общем порядке: тогда, в 18, 19, 20-м постоянно производились обыски в буржуйских квартирах. Ну а писатель, он кто? Буржуй, известно.

Являлись тогда не ко мне, разумеется, а к Корнею Ивановичу. Один раз, когда, кем-то предупрежденный, Корней Иванович по причине, неведомой мне, счел за благо скрыться, – они устроили у нас в квартире засаду и прождали его трое суток. Вся квартира пропахла махоркой. Но солдаты не оставили у меня в памяти недоброго чувства: они не были грубы ни с нашей мамой, ни с нами, детьми, и охотно ходили вместо нас в очередь – получать для всей семьи по карточкам хлеб.

На третьи сутки явился Корней Иванович. Его увели. Через несколько часов он вернулся. Тогда, повторяю, это не было редкостью: задержали, допросили и выпустили. Иные возвращались домой через три часа, иные через месяц или через три месяца. Иные – никогда.)

Меня же первый раз арестовали совсем в другое время: военный коммунизм миновал, царил НЭП.

Год 1925-й. Учусь я в двух учебных заведениях сразу: с успехом приближаюсь к окончанию стенографических курсов и без большого интереса и весьма посредственно готовлюсь к переходу на второй – Государственных курсов при Институте истории искусств. С трех до пяти в одном месте (через день) и с пяти до десяти – в другом (ежедневно). Утра провожу в Публичной библиотеке: готовлю реферат об Аполлоне Григорьеве для одного из институтских семинаров; параллельно читаемым лекциям перелистываю «Русский Архив», «Русскую Старину», «Отечественные Записки», «Современник» Пушкина, «Современник» Некрасова, прижизненные издания Пушкина, Баратынского, Лермонтова. Старые шрифты,

Вы читаете Прочерк
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату