письменным, а за мирным домашним столом, накрытым белою гостеприимной скатертью. В присутствии Корнея Ивановича, тут же, за чашкой чая, хозяин дома прочел копии всех наших просительных писем и «научную характеристику» М. П. Бронштейна.
– Сказал он что-нибудь, когда прочел? – допытывалась я. – Ведь там такие подписи!
– Нет, ничего не сказал. Прочитал внимательно и вернул мне. Потом занес в свою записную книжку фамилию, имя, отчество, год рождения и день ареста и обещал навести справку в какой-то там у них картотеке. Он производит впечатление человека весьма аккуратного и обязательного. Не то немец, не то латыш... Розовощекий. Усики подстрижены. И всюду цветы, цветы. В горшках и в кадках.
Нет, худо дело.
Корней Иванович оттягивал и оттягивал конец своего повествования. Заговорил о детских стихах мадам. «Поэтического дара никакого, но версификационные способности есть».
Я окончательно поняла, что happy end'a не будет. Уж очень он тянул.
– Когда же Ульрих велел позвонить ему?
– Через два дня. То есть вчера. Я потому и приехал только сегодня.
– И – что? Что же он сказал тебе вчера? Наведя справки в картотеке.
– Он не сказал ничего окончательного... но я так понял, что дело наше плохо... Он сказал, что, по- видимому... заметь, не наверняка, а по-видимому... Матвей Петрович погиб от какой-то болезни... Просил позвонить еще раз через месяц – постарается узнать точнее. – Тут Корней Иванович заторопился. Я его не удерживала.
ДОРОГОЙ АРСЕНИЙ
Итак, еще через месяц. Но я понимала, что никакого месяца не требуется, что это Корней Иванович просто «подготавливает меня», что ему-то Ульрих уже наверное сказал все с полной определенностью: «Бронштейн погиб».
Ну да, как я и думала: умер от воспаления легких... Родинка под правым пальцем зарыта в могилу.
А я испытывала необходимость увидеть слова «умер тогда-то там-то» написанными. Или услышать своими ушами. Для чего – объяснить не умею.
А почему мне еще и сейчас, в 1983 году, хочется побывать на Митиной могиле? Для чего вообще живым нужны могилы мертвых? Мертвого из земли не поднимешь. Ходи, моли его или молись Богу, плачь, приноси цветы – не ответит, не встанет. Чтобы вспоминать, помнить, общаться? Но есть ли могила, нет ли, отношения между нами и мертвыми все равно никогда не кончаются. До нашей собственной смерти.
Однако, понимая все это, я хотела и хочу увидеть плиту с надписью: «Матвей Петрович Бронштейн». Без следа, без имени не должен человек исчезать. Без дерева или камня. Без слова.
Могила Бронштейна – это памятник его жизни, цветущей мыслью, и улика убийцам, оборвавшим его жизнь и мысль. Но память жива и без могилы. Посетив могилу Наталии Александровны, Герцен удивился, что не испытал счастья общения с женой. «Она не здесь, она во мне», – записал он тогда. Не в земле, во мне. Все мы – живые памятники тем, кто утрачен. Вот почему я пишу. Чтобы заразить других своей памятью.
...Кончился срок моего пребывания в «Узком». Лучше мне на свежем воздухе не стало. Врачи Эндокринологического института рекомендовали срочную операцию. Но мне казалось, я не могу еще позволить себе эту роскошь. Вдруг еще что-нибудь можно узнать? Да и как-никак, а окончательный ответ Ульрих обещал только через месяц. Нельзя позволить себе раньше времени привыкнуть к мысли, что Мити нет, и прекратить усилия.
Я вернулась домой в Ленинград и, в один прекрасный день, знакомой дорогой отправилась в Большой Дом.
Тот же зал, те же неуклюжие колонны в зале, те же высокие окна, та же высокая дверь из зала внутрь. В тридцать седьмом седоусый старец, сидевший за этой дверью, требовал паспорт, спрашивал: «Вы жена? А почему мать не пришла? Дело ведется», – и нажимал кнопку звонка: «следующий!»
Теперь никаких «следующих». В огромном зале я одна. Толкнулась в дверь с тяжелой, под бронзу, ручкой – заперто. Рядом с дверью деревянное окошечко, аккуратно выкрашенное под цвет стен. (Раньше я его не видела.) Дверца захлопнута. Я постучала.
Детина с сонным и плоским лицом. «Вам что?»
– В Москве отцу моему в Военной коллегии сказали, что муж мой погиб. Матвей Петрович Бронштейн. Он ленинградец и в тюрьме содержался в Ленинграде. Но от вас никакого извещения о смерти я не получала.
– А мы вам не ЗАГС – посылать извещения... (Ну конечно. Их профессия убийство, а не рассылка извещений. Регистрируют убитых на каких-то там карточках, доступных только им же самим, и все тут.) Как вы говорите? Бронштейн Ме Пе? – Он на минуту захлопнул окошко. Потом отворил его. – Сведений о смерти у нас нет.
– Значит, он жив? А моему отцу сказали...
– Мне-то какое дело, что сказали вашему отцу.
И захлопнул окошко. И, я услышала, задвинул изнутри задвижку.
«Ульрих мог что-нибудь перепутать, – подумала я. – Или этот. Ведь фамилия такая распространенная! Митя говорил: „Бронштейн – это еврейский Смирнов“».
Попытка навести справку в Большом Доме предпринята была мною в октябре 39-го года. Никаких вестей об окончательном ответе Ульриха Корней Иванович мне не присылал. В письмах – ни звука. Но вот 12 декабря мне позвонил Киселев и попросил разрешения завтра придти. «Я только что из Москвы, – сказал он, – и мне необходимо повидаться с вами».
А-а, вот и весть! Через Корнея Ивановича от Ульриха.
Мы с Яковом Семеновичем условились о встрече.
На следующий день Киселев явился минута в минуту. Торжественный, без улыбки. Всегда он был чисто выбрит, элегантно одет и даже надушен. Сегодня духами не пахло, но торжественностью весьма. Это была торжественность факельщика. Киселев молча снял пальто, молча прошел вслед за мною в мою комнату и молча сел. Протянул мне записку.
Почерк Корнея Ивановича!
«Дорогая Лидочка.
Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.
У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу».
Помолчав еще минуту, Яков Семенович заговорил. Он сказал, что приговор «десять лет дальних лагерей без права переписки с конфискацией имущества» обозначает расстрел. Что прокуроры не любят слишком часто употреблять слово «расстрелян» и предпочитают в разговоре с матерями и женами объявлять нечто менее вразумительное – «дальние лагеря», – но зато более обнадеживающее, «десять лет», всего десять лет, а не вечность! – чтоб избежать обморока, криков и слез. Что за женами тех, кто получил 5 или 8 лет, не приходят, их лишают работы, но не выселяют и не ссылают, а вот жен расстрелянных раньше отправляли в лагеря и в ссылку непременно, если только вовремя они не бежали. (Он говорил об эпохе Ежова, длившейся с конца 36-го по конец 38-го.) Потому за мной и приходили в феврале 38-го, что Матвей Петрович получил высшую меру. Что, если бы Матвей Петрович был жив, Голяков отдал бы распоряжение о пересмотре дела – с 39-го года такая практика существует, в особенности если за кого-нибудь хлопочут именитые люди. Пересмотрели же дела Любарской, Ландау и еще некоторых! Пересматривать же дела убитых? ни в коем случае. «Иначе выйдет, что человека расстреляли зря, – сказал Киселев, – а у нас, случается, по ошибке арестовывают – ошибки возможны, – но расстреливать по ошибке? никогда».
Он ушел, и сразу пришли ко мне Туся и Шура. Наверное, он предупредил их. Где в это время были Ида и Люша – не помню. Разговора с Шурой и Тусей тоже не помню, да, вероятно, разговора и не было, они просто сидели возле. Плакала ли я – не помню. Кажется, да: несколько раз бегала в ванную и подставляла лицо под холодную струю.