Он совсем не литератор и очень мало человек – он только поэт, и это не сулит благополучия.
– Это лучше, чем разговоры Эккермана с Гете. Тем более что А. гораздо выше Гете. (!)
Когда я сказала – в другой связи, – что А. А. часто бранила людей и иногда несправедливо и людям будет больно читать, он ответил:
– Это все равно. Важно, что она так думала. А если думала
«Делаю только это».
– Но я слепну, –
Еще о Бродском.
Его пригласили на какой-то писательский съезд за границу – не знаю, в Америку или Англию. Наши ответили, что такого
Еще он сказал очень примечательно про жару:
«Такая безвыходная, словно Сталин вернулся и это по его приказу».
Еще одно дурное известие. Иосифа почти насильно убирают из страны – в срочном порядке.
Лучше ли ему там будет? Или хуже, чем здесь? Сохраннее ли? И как же – родители?
И – Россия. Опять теряет поэта.
Навсегда?
Голос по телефону. Тот, из «дела Бродского», из Фридиного мира. Я ему открыла. Похудел; волосы поредели; морщинки у глаз: другой возраст. Одет, как всегда, не по погоде. Я его усадила против себя, дала пепельницу.
И сразу между нами потекло считанное время – время разлуки. Оно особенное – «Мы на учете»62.
– Я вам сделаю маленький подарок.
Надписал книжку (или оттиск?) «От слагаемого, меняющего место»63.
На обороте – его лицо: обиженный древний еврейский мальчик.
– Вот и вторая ссылка, – сказала я.
– Да.
– А где в Ленинграде ОВИР? Он оживился.
– На улице Желябова. Идешь дворами. Потом Михайловский сад…
Он говорил об этих местах уже будто с чужбины – о родине. Уже как о дорогом прошлом.
– Я думаю, вы вернетесь, – сказала я.
– Конечно. Через год-полтора.
(О родителях я не заговорила. Нельзя.) – Я здесь ничего не сделал плохого, – сказал он. – Я писал стихи.
– И вообще ничего плохого, – сказала я. – Только хорошее. (Время текло, туда и назад, так, что, кажется, его можно
было потрогать рукой… Фрида!)
Я спросила, у кого он здесь остановился.
– У Мики Голышева64. Знаете?
– Да, знаю: это ваш друг.
– Дело не в том, что мой друг. Это вообще человек № 1. Единственный, кого можно оставить за старшего.
Я попросила его прочесть стихи.
– Нет, не надо. Они мешают. Попросите, чтобы вам прочли «Сретение». Это лучшее, что я написал.
– Вряд ли вы сами понимаете, что у вас лучшее.
– Я разбираюсь в изящной словесности.
Мы помолчали. Я сказала, что видела его вторую книгу и дала оттуда переписать для себя многие стихи.
– Какие же?
– «От окраины к центру»… «Теперь так мало греков в Ленинграде…»
– Это все старое, 59-й год, – сказал он презрительно.
Я спросила, сколько времени он будет ехать – плыть – лететь.
– Не знаю и не хочу знать. Не хочу про это думать.
– Вот что, – сказала я, – имейте в виду, что я не боюсь переписываться с заграницей. Пожалуйста, пишите, мне и побольше и почаще.
Он обрадовался – единственный раз.
– Хорошо, что сказали. Спасибо! Я помню ваш адрес.
– А кому вы обязаны своим отъездом? Новой ссылкой?
– Все тому же поэту.
(Я не поняла, но не спросила.)
– Что же, Иосиф, там, может быть, в вас хоть любопытство проснется.
– Нет. В 32 года уже не любопытствуешь.
(«Еще как!» – подумала я.)
Он поднялся, что-то сказав о времени. Я тоже встала. Мы обнялись. Я поцеловала его в колючую, небритую щеку.
– Да хранит вас Бог, – сказал он (мне бы ему!).
Мы быстро прошли в переднюю, я отворила перед ним дверь.
– Вот и нету мальчика, – сказал он, перешагнув порог.
– Всё есть, – сказала я.
Александр Солженицын