расслышала:

– Она относится к вам молитвенно.

Спрашиваю:

– Кто это – она?

– Са-фа-ронов.

7 июля 1960 У Анны Андреевны был, оказывается, приступ аппендицита; ее оперировали в больнице в Гавани.

23 сентября 1960 Свою гослитовскую книжку Анна Андреевна поручила Марии Сергеевне Петровых. Мария Сергеевна уже несколько раз звонила мне в большой тревоге: редакция безобразничает, хочет целиком выкинуть весь цикл «Из сожженной тетради», вставляет те стихи, которых Анна Андреевна вставлять не желала, и пр. и т. п. Не завидую я Марии Сергеевне: как с этой шайкой управляться, особенно когда бой идет не за свои вещи, а за чужие. Я настаиваю, чтобы Мария Сергеевна срочно дала знать обо всем Ахматовой, пусть Анна Андреевна решает сама. Мария Сергеевна колеблется: по-видимому, бережет ахматовское сердце. Но сегодня сказала мне, что пошлет письмо с отъезжающим нынче в Ленинград Володей Адмони250.

30 сентябр я 1960 Сегодня мне позвонила вернувшаяся из Ленинграда Ника Глен251 (я с ней незнакома, впервые слышу имя) и точно, четко и кратко передала мне высочайшие распоряжения – повидаться, не откладывая, с Оксманом, который хорош с Козьминым, и передать ему следующее.

Ахматова не согласна на уничтожение цикла «Из сожженной тетради». Все стихи этого цикла уже печатались в наших журналах (я записала под диктовку Глен, что – где). Редакцию, по-видимому, смущает название – выходит, будто Ахматова жгла какие-то свои стихи! – так вот, пусть назовут весь цикл «Шиповник цветет» и снабдят эпиграфом:

Несказанные речиЯ больше не твержу,Но в память той невстречиШиповник посажу.

На добавление некоторых стихотворений Анна Андреевна, скрепя сердце, согласилась[356].

Мне повезло: Юлиан Григорьевич как раз сегодня вернулся из Подрезкова. Я передала ему для воздействия на Козьмина ахматовский ультиматум.

Итак, мы с Марией Сергеевной были правы, что послали Анне Андреевне срочную эстафету. А то редакция, под шумок, с благословения В. Перцова и Веры Инбер (члены редколлегии! ревнители русской поэзии!) сдала бы в типографию изуродованную книгу.

Книга и без того изуродована. Но хоть шиповник расцвел и благоухает [357].

8 октября 1960 Вчера Анна Андреевна позвонила мне, и сегодня я была у нее весь вечер.

Она отяжелела, постарела и очень раздражена. Быть может, это просто усталость – сегодня «ахматовка», как называл такие дни, переполненные людьми, Пастернак. Нынешняя «ахматовка» длилась с утра до вечера.

Анна Андреевна прочитала мне новые стихи: «Муза»; «Что там? – окровавленные плиты / Или замурованная дверь»; «Трагический тенор эпохи» (о Блоке), затем стихи Борису Леонидовичу (как, лежа в больнице, он прозой рассказал ей свое будущее стихотворение[358]); затем новинки в «Поэму», да еще какие! расширенный кусок в «Решке» и посвящение – «Третье и последнее»…[359] Настоящая болдинская осень… В стихотворении «Муза» она очень отчетливо произносит «оттрепит», рифмуя с «лепет» [360]. И притом, главная точка раздражения – это приближающийся выход в свет ее новой книги. О книге этой она поминает не иначе как с бешенством, хотя издательство, уяснив себе, что все стихи из «Сожженной тетради» уже печатались, – согласилось бесстрашно напечатать их под заглавием «Шиповник цветет». Но теперь новое требование: не только автобиография в начале, но и непременно чье-нибудь спасительное послесловие в конце.

– Мне говорят – Сурков. Да, конечно, Сурков – наименьшее зло. Сурков мои стихи любит. Но он не согласится, он международник, зачем ему писать послесловие, а потом отвечать на вопросы каждого корреспондента на каждой пресс-конференции? Если же Сурков откажется, они мне предложат Веру Инбер или Грибачева. Покорно благодарю. Спросили бы у меня: мне вообще эта книжка не нужна, с Сурковым и без Суркова. Третья книжка, дающая ложное представление об авторе; третья моя плохая книжка. Ташкентская – плохая, «красненькая» – плохая, и вот теперь надвигается третья плохая[361]. Это у Пушкина, что ни выбери – все хорошо, а у Тютчева или у Лермонтова уже вполне можно отобрать плохие стихи и составить из них сборник. Нет, лучше никакой книги, чем этот очередной поклеп.

Я так понимаю ее огорчение. И в то же время не могу сообразить, что лучше: Ахматова без «Реквиема» или «Поэмы», без двадцати, тридцати, сорока стихотворений, или чтоб росли дети совсем без Ахматовой, не зная ни «Смуглый отрок бродил по аллеям», ни «В последний раз мы встретились тогда», ни «Звенела музыка в саду», не зная всего, что учило и держало меня, когда я росла[362]. Я понимаю жажду Ахматовой заговорить, наконец, во весь голос, братский миллионам людей и пережитому ими горю, но понимаю и жажду читателя получить хоть глоток поэзии для пересохшего рта. И заблудившись в своих мыслях, я спросила у Анны Андреевны, как перенесла она операцию аппендицита.

Тут она сразу успокоилась.

– Когда меня внесли в операционную, был необыкновенный рассвет, розовый и голубой. Я старалась думать, что я уже там. Наркоз местный. Удалили попутно какую-то фиброму… На столе я как-то заново и свежо подумала о войне: идет человек молодой, сильный, здоровый, и в любую секунду может стать, вот как я сейчас, окровавленным, беспомощным. На другой день хирург сказал мне: «Вы прекрасно умеете держать в руках свою нервную систему». Я ему ответила: «Сорок лет я только и делаю, что держу в руках свою нервную систему. Научилась».

Помолчали. Она вынула из сумочки и протянула мне конверт:

– Прочитайте. Это самое лучшее письмо, какое я получила за все сорок восемь лет своей литературной работы.

Я достала листок. От заключенного. Наивно; малограмотно; сильно. Он впервые открыл для себя Ахматову, прочитав «Мартовскую элегию» в «Москве»[363].

«Меня поразила раненая простота», – пишет он.

– Я немедленно послала ему телеграмму и «красненькую» книгу, – сказала Анна Андреевна252.

(А если бы этой ненавидимой тобою «красненькой» книги не было – тогда что ты послала бы? – подумала я.)

Дальше разговор пошел о Пастернаке. Или, точнее, о Борисе Леонидовиче.

– Борис никогда в женщинах ничего не понимал. Быть может, ему не везло на них. Первая, Евгения Владимировна, мила и интеллигентна, но, но, но… она воображала себя великой художницей, и на этом основании варить суп для всей семьи должен был Борис; Зина – Зина дракон на восьми лапах, грубая, плоская, воплощенное антиискусство; сойдясь с ней, Борис перестал писать стихи, но она, по крайней мере, сыновей вырастила и вообще женщина порядочная, не воровка, как Ольга…

– Мне он делал предложение трижды, – спокойно и нежданно продолжала Анна Андреевна. – Но мне-то он нисколько не был нужен. Нет, не здесь, а в Ленинграде; с особой настойчивостью, когда вернулся из-за границы после антифашистского съезда. Я тогда была замужем за Луниным, но это Бориса ничуть не смущало. А с Мариной у него был роман за границей…

Разговор перешел на воспоминания Эренбурга. Я сказала: «интересно».

– Ничуть, – с раздражением отозвалась Анна Андреевна. – Ни слова правды – ценное качество для мемуариста. О Толстом все наврано: Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог. Обо мне: у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех вранье253.

23 октябр я 6 0 Мы условились за два дня, но сегодня утром она

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату