встретить264. Мы пили вино вчетвером. Тэдди сказал, что у дома торчит человек. Я подумала: какая же у нее счастливая жизнь! А, может быть, это у меня? А может быть у нас обеих?[385]
надеется, это не сердце, а спондилит. Рассказала мне, что накануне с помощью Эммы Григорьевны исправляла свое вступление к книге.
Показала мне томик стихов Георгия Иванова с предисловием Гуля. Утверждается, будто Георгий Иванов – князь во поэтах, из него выработался великий поэт и пр.
Анна Андреевна испытующе на меня взглянула, взяла с тумбочки какую-то книжку, важно надела очки – а мне велела читать про себя Иванова и потом высказаться.
Я принялась со страхом. Когда-то в Ленинграде, в «Доме Литераторов», я слушала стихи Иванова и Адамовича. Они там читали. Георгий Иванов – и сам он, и стихи его – мне ужасно не нравился. Из стихов же Адамовича – кое-что. Кто-то мне недавно сказал, что Адамович – там, в запредельном мире, сделался хорошим критиком. Дай-то Бог. Они у меня в памяти как-то смешались: Иванов и Адамович, хотя совсем не были похожи друг на друга.
Да, так вот, Иванов. Минуя Гуля, я принялась читать стихи Иванова.
Нет, не выработался. Нет, бледно. Нет, ритмы, интонации – чужие. Нет.
Я доложила Анне Андреевне свое впечатление. Она нашла меня слишком снисходительной.
– Не бледные и чужие, а пренеприятные и ничтожные, – сказала она. – Очень неприятные. Вот, например, это.
Она прочитала с издевкой одно любовное стихотворение.
– Это – Одоевцевой. Еще «пупочкой» ее назвал бы… Не только никакого величия – никакого вкуса. Гуль выводит Иванова из Анненского.
Я удивилась: Анненского и ноты нет.
– Да, да, не больше и не меньше, из Анненского. Это наспех сколоченная родословная, знаете, как раньше покупали на Апраксином рынке.
1961
Анна Андреевна плохо себя чувствует и почти все время лежит. По-видимому, пока не выпустят книгу – ей не поправиться.
Разговор в тот раз был об Ольге. Опять об Ольге! Взрывы «неистовых речей»: Оттены взяли ее под свою защиту. Оттен – это Коля Поташинский, мой соученик по Тенишевскому училищу, которого я, 20 лет не видевши, внезапно встретила в Москве на остановке такси возле моего дома [386]. Литератор он никакой, человек – добрый, ничем не примечательный, разве что склонностью к вранью, за что и прозван был школьниками бароном Мюнхгаузеном. В толк не возьму, какое дело Анне Андреевне до Колиных мнений, и кто доводит их до ее сведения. (Пахнет чем-то ташкентским…) Что же касается Ольги, то ведь тут, как говорится, «все ясно», «проклятой неизвестности» нет. А бесплодные гневы истощают сердечную мышцу.
Новый год, в отсутствие хозяев, встречали мы в таком составе: Анна Андреевна, Ника, Наталия Иосифовна, я. Анна Андреевна накинула на халат шаль и вышла к столу; она была рассеянна, грустна, но при этом любезна и остроумна; я просто грустная, я не умею; Ника, со свойственной ей серьезностью, неторопливостью, деликатностью и умом – хозяйничала; Наталия Иосифовна много курила и много рассказывала смешного.
Между прочим, моя грустность дала повод для одного признания Анны Андреевны. Это было не на встрече Нового года, а в прошлый раз. Я сказала, не пускаясь в подробности, что самое для меня мучительное не боль, испытываемая мною, но непонятность совершившегося.
Анна Андреевна, мгновенно поняв, о чем речь, ответила:
– Да, у меня тоже так было в 44-м году. («Значит, Гаршин», – подумала я.) Мне тоже сделалось трудно жить, потому что я дни и ночи напролет старалась догадаться, что же произошло. Могу вам сказать, как это окончилось. Однажды я проснулась утром и вдруг почувствовала, что мне это больше неинтересно. Нет, я не проснулась веселой или счастливой. Но – освобожденной.
Она лежит. Один вечер я посидела возле. Она прочитала мне три свои стихотворения, посвященные Пастернаку: «И снова осень валит Тамерланом» (1947)[387]; «Умолк вчера неповторимый голос»[388] и «Словно дочка слепого Эдипа» (1960)[389]. Очень сконфузила меня торжественной благодарностью: «я обязана вам устранением «несущий» и «носящий»». Но это ведь каждый заметил бы, сказала я; и сама она непременно тоже.
– Я заметила бы, но позднее, – ответила она. – Сначала, когда слышишь все только изнутри, – не слышишь снаружи.
Потом заговорила о «пути» в «дочке слепого Эдипа».
– Дорога, – это на одной его фотографии, которую он мне подарил. Там за окном видна дорога. Он написал по-французски: «Все дело в том, чтобы идти по ней выше и выше». Я поставила фотографию вот здесь, на тумбочке, у зеркала, и ее украли.
– Какие же к вам, однако, гости ходят!
– Точно такие же, как к вам! Ну можно ли держать открытой, неокантованной, неостекленной, не на стенке – фотографию великого поэта!? Ясно – украдут.
Почему-то мы заговорили о конце Гумилева.
– Его ведь тогда в Петербурге мало знали, то есть знали очень хорошо, но только в самом узком кругу. Вожди, конечно, и имени его не слыхивали, об этом нечего и говорить. А читатели – только интеллигенция, узкий петербургский круг. Не спорьте, я вооружена: ни одна книга его не была переиздана. Николай Степанович был человек очень деловитый; если бы он мог – он добился бы переиздания. Но не мог. О нем не появилось ни одной статьи. Правда, на юге существовала его школа; но до Петербурга еще не дошла. Слава ждала его через несколько дней.
Помолчали. Анна Андреевна заговорила о «поклонниках таланта» и об одном из тех, который недавно посетил ее.
– Какой-то театральный служащий, который всю жизнь мне поклонялся. Вот, видите, это всё – стихи мне. (На столе лежит толстая красная тяжелая тетрадь – роскошная, нечто вроде альбома.) Ниночкин знакомый. Наконец пришел. Я промучилась два часа. Он так робел, что разговорить его было невозможно. Я никогда ничего похожего не видывала, хотя у меня пятидесятилетний опыт.
– А что с ним?
– Ирочка не знает.
Не знает! Как это можно сообщать Анне Андреевне страшные и притом неопределенные известия! «Волнуйтесь, подробности письмом». Сегодня, вернувшись в город, я сразу поехала на Ордынку. Билет уже взят, но Анна Андреевна колеблется, ехать ли, потому что ее смотрел Вотчал, остался очень недоволен сердцем и приказал лежать. Я ее уговорила расстаться с билетом и обещала, что позвоню в Ленинград Геше и попрошу его навести справки в больнице.
Анна Андреевна протянула мне увесистую, роскошную итальянскую хрестоматию, ту самую, где напечатаны ее стихи по-итальянски и по-русски. Предисловие Рипеллино снова и снова приводит ее в бешенство. Там говорится, между прочим, будто к тридцати двум годам она разочаровалась в своей