странице: «Л. К. Ч. дружески Ахм.», на последней: «18 июня 1960. Москва. Ахм.»[345]
Скоро приехала Мария Сергеевна со списком стихов, отобранных для книги Козьминым. Анна Андреевна глянула мельком, одним глазом, и вдруг аккуратно согнула листок, провела ногтем по сгибу, оторвала конец и с каким-то спокойным бешенством принялась рвать бумагу в клочки.
– Нет, этого не будет. Этих стихов я вставлять не дам.
И рвала, и рвала оторванную бумагу в мелкие клочья.
– Анна Андреевна, не надо… Анна Андреевна, вам достаточно зачеркнуть… Ведь это только предлагают… Вам достаточно им сказать…
Но Анна Андреевна не успокоилась, пока не кончила расправу.
– Я все время боялась, что мне это вставят, – сказала она. Потом собрала клочья комом, сжала их в кулаке, вышла на кухню и бросила в помойное ведро.
Это были стихи «Слава миру», которые она ненавидит[346].
После этой операции она повела нас в столовую чай пить, веселая и благостная.
25
Поездом на Киевский, оттуда прямо к ней.
Анна Андреевна, видимо, только что поднявшаяся, самостоятельно пила кофе в столовой. (Нина Антоновна в командировке, Виктор Ефимович в Голицыне.) Столовая вся уставлена цветами. (Не все такие раззявы, как я.) Огромная корзина гортензий на полу, а на столе розы.
Пришла Надежда Яковлевна. Тихим и многозначительным голосом она внушала мне, что я очень помолодела.
– Вам, наверное, это часто говорят теперь, – сказала Анна Андреевна.
– Случается, – ответила я, – да зеркала выводят всех на чистую воду.
Анна Андреевна спросила, помню ли я стихи Цветаевой Маяковскому. Там, где загробный диалог между Маяковским и Есениным. Я вообще Цветаеву знаю плохо (и люблю, хоть и сильно люблю, лишь немногое), а из стихов Маяковскому помню всего четыре строки:
Они – сильные. А дальше я не помню.
Анна Андреевна протянула мне стихотворение на машинке и потребовала, чтобы я прочла вслух.
Я прочитала. Диалог неприятный, слишком какой-то бравый и лихой для залетейского.
И дальше: «опухшая рожа»… Нет, Марина Ивановна, негоже.
– Каркает над кровью, как ворона, – жестоко сказала Анна Андреевна.
Жестоко? Да. Но не везет мне с Мариной Ивановной. Чуть только успею я что-нибудь у нее полюбить, как непременно она же меня каким-нибудь стихом и оттолкнет. Стихотворение нарочито неблагозвучное, нарочито спотыкающееся – каркающее! – а ведь когда человек видит окровавленную подводу:
когда обречен видеть эту подводу поэт, да и просто обыкновенный человек, – не карканье у него из груди вырывается, а какой-то иной звук. Это антимузыкальное стихотворение не во внешнем своем выражении, а изначально, изнутри.
Встретили ли они ее словами:
Я ушла, обещав позднее придти надолго.
Анна Андреевна нарядная, вся в белом, что ей необычайно идет.
Взрослых никого, но в комнате мальчиков бурлят гости: сегодня Миша окончил университет. Сбегав по просьбе Анны Андреевны за сыром, он принес нам в столовую бутерброды и чай.
Анна Андреевна сказала мне, что бросила принимать какое-то лекарство, которое принимала по поводу недостаточности щитовидной железы, – и теперь чувствует себя гораздо лучше.
Вернулись к разговору о Пастернаке, о мученичестве. Сегодня она была кротче. Я сказала ей, между прочим, насчет ее же строки:
и попыталась передать общее чувство на похоронах: безмолвное сознание, что хоронят мученика, хоронят без труб и слов, но победно; и что на похоронах Пастернака русское общество воздавало почесть не ему одному, а и другим замученным. Над головами во гробе Пастернака плыла вся замученная русская литература, он стал воплощением многих судеб.
Она не спорила.
– Это я с Тарковским поссорилась давеча, – призналась она. – Вот он теперь прислал мне корзину цветов такую пышную, будто я – не я, а Русланова.
Я спросила, кончила ли она то стихотворение Пастернаку, посмертное.
– Не совсем, – ответила она.
– «Вождь» все же мешает?
– Ничего. Я его уберу или спасу каким-нибудь прилагательным[348] .
Мы перешли из столовой в ее комнату. Я спросила, как подвигается в издательстве книга.
– Был у меня Козьмин, зав. А через день Замотин, еще завее[349]. Представьте, ручку мне поцеловал, я от Замотана совсем не ожидала… Сообщил мне: мы обратились в типографию с письмом (подумайте, какая высокая инстанция: сама типография!), обратились в типографию, поддерживая просьбу старейшей писательницы выпустить книгу без макета и с корректурами. Ну, думаю, новые времена настали: ручку целуют, заботятся… А он, чуть дело коснулось стихов, ка-ак па- ашел хамить, – того нельзя, этого нельзя, одни обрывочки остались. Им самим для чего-то надо выпустить мою книгу как можно скорее. И при этом: не позволяют включить в сборник ничего, прежде не напечатанного. Почему? И требуют, чтобы под каждым стихотворением стояла дата.
– Ну, это не портит стихов, – сказала я, не подумав.
– А по-моему, это безобразное насилие над волей поэта. Поэт имеет право не сообщать современникам, когда и по какому поводу написаны те или другие стихи.
Она протянула мне «Содержание», переписанное на машинке. Я, шевеля губами, начала вникать в состав.
– Вот, вы первая читаете книжку… Вы ведь за каждым названием видите стихотворение.
Я натолкнулась на:
– Переменю в корректуре, – утешила меня Анна Андреевна. – «Белым камнем тот день отмечу». Это ведь уже другое, не правда ли? Вы довольны?
– Ну, конечно[350].
Затем я дошла до стихотворения, на мой взгляд жестоко испорченного ею в предыдущем издании. Вместо любимого мною:
– игрушечный город для Царского Села это так точно! – у нее стало:
Пышное восклицание:
– Нет, Лидия Корнеевна, тут вы не правы. Вам напрасно не нравится строчка: «О встреча, что разлуки тяжелее». Звук этой строки – главная тема эпохи. Это очень точно. Встречи в наше время тяжелее разлук.
Знаю. Прочла ей Самойлова: