— Не отрекайся, — вздохнула Зохре. — Разве не ты самый ядовитый человек в Исфахане? Ты хочешь вина? Вот оно. Сладостей? Хорезмские дыни — лучшие в мире. Тебе нужен плов? Ешь. И сделай своей утехой мои глаза, красивейшие в мире.
Она игриво подалась к нему, вновь обдав его мускусом и амброй, как тогда, у престольного зала, — и на сей раз вместе с ними резким запахом пота и вина. Клеопатра — та хоть полоскалась в своих мраморных бассейнах.
— Уходи! — отшатнулся Омар.
— Брезгуешь? — зашипела султанша. — Рабыней не брезговал! Погоди же, красавчик. Эй! — позвала она служанку. — Унеси все это, — кивнула на поднос. — И позови ко мне Большого Хусейна. Того, ну, знаешь.
И ушла.
— Эх, дурак, — шепнула ему служанка.
— Верно, — кивнул Омар, чувствуя, как его леденяще охватывает близость непоправимой беды. — Совсем Дурак…
***
Невмоготу Омару стало при дворе! На каждом шагу он ловил на себе враждебные взгляды: даже слуги-подонки, худшая разновидность рабов, и те, увидев его, издевательски скалились, служанки с насмешкой шушукались. Можно подумать, он сделал им что-то плохое или что-то им должен.
Изз аль-Мульк при встречах прячет глаза.
Из Нишапура зачем-то приехал шейх уль-ислам, новый, другой, — старый давно отбыл в рай.
Чего-то выжидает Ораз.
'Что затевает против меня шайка придворных проныр?' — с тревогой думал Омар.
И вот очень скоро ему объявили, что над ним состоится суд. Слава богу. Суд — хоть какая-то видимость законности. Ведь могли убрать и без суда — рукою того же Большого Хусейна, послушного царице.
В то утро Изз аль-Мульк, выйдя на просторную террасу, увидел у дворцовых ворот непонятное скопление людей.
Что за народ? Он помрачнел. Туркмены. В большинстве — средних лет и пожилые. С тяжелыми темными руками и жесткими темными лицами, они неподвижно сидят на корточках вдоль стен и на площадке, греясь на еще не угасшем осеннем солнце, прячут темные глаза в настороженно-резких прищурах и молчат.
У многих на шершавых обветренных лицах — старые шрамы, на руках не хватает пальцев. У них кривые мечи, колчаны, набитые стрелами. Кольчуги на каменных плечах. Их много раз разрубали и чинили, кольчуги. Эти глаза слепила пыль долгих дорог от Кашгара до Палестины и Черного моря, разъедал дым походных костров, соленый пот в бесчисленных боях. На этих плечах в стальных изрубленных кольчугах держится, по сути, держава сельджукидов. Но этого не скажешь, глядя на рваную одежду и драную обувь суровых воинов.
Никто из них не встал при виде визиря, не поклонился. Взгляд — мимо него и сквозь, не замечая. Но визиря нельзя не заметить! Значит, не хотят? Изз аль-Мульк похолодел. Кто их вызвал, кто впустил во дворец?
Ораз, заложив руки за спину, широко расставив ноги и выпятив грудь, стоит боком к террасе и озирает исподлобья, склонив голову к плечу, кучку упитанных, румяных, в голубых и розовых шелках, юнцов из охранных войск, неуверенно переступающих с ноги на ногу на широких ступенях. Покосился на визиря. Усмехнулся. Нехорошо усмехнулся.
Он тоже молчит. Все молчат. Лучше б кричали! Обида выкрикнутая — уже лишь неполовину обида.
Что происходит? Изз аль-Мульк, словно боясь, что его схватят сзади, с оглядкой поднялся на террасу. Визиря угнетает тишина. Дворец, обычно шумный, переполненный людьми, будто вымер. Но и это не так его тревожит, как нечто непостижимое уму, но явственно, как туман, разлитое в холодном воздухе над стенами и за дворцовыми воротами. Странное утро! Чего-то не хватает сегодня дворцу и городу. Чего? Визирь никак не может понять. Он чует одно: там, за воротами, что-то неладно. Там зреет что-то опасное, может быть — даже страшное.
Нестерпимо! 'Видно, я начинаю сходить с ума, как Омар Хайям'. Визирь облачился в простой халат, надвинул на глаза степную лохматую шапку — тельпек, взял с собой переодетых телохранителей и велел открыть калитку в громоздких, из тесаных бревен, воротах.
И на регистане — площади, засыпанной щебнем и примыкающей к дворцу, — обнаружил то, чего хуже не может быть на Востоке. Хуже оспы, чумы и холеры. Базар не торговал! Народу, как всегда, много. И все, как им положено, в своих обычных лохмотьях. Но отодвинул в сторону горшки и чаши гончар. Отодвинул и не смотрит на них. Пусть растопчут, черт с ними. Селянин сидит на связке дров, не думая ее развязывать. Другой, понурившись, пытается оторвать толстую нить на мешке с зерном и никак не оторвет. Обозлившись, хватается за нож. Хлебник, развернув скатерть с лепешками в большой плоской корзине, не глядя, берет и передает бесплатно лепешки соседям, и те не глядя, берут и нехотя жуют.
И водонос, не глядя, пустил по кругу мех с водой. Поденщики бесцельно потряхивают кайлами, топорами и мотыгами, чертят ими на пыльной земле, царапая утоптанный щебень, треугольники и квадраты. Городских проныр-перекупщиков, что обычно перехватывают у крестьян, приехавших на базар, провизию оптом и продают в розницу, тех и вовсе не видать! Светопреставление. И все молчат. Молчат!
Кто известил их, что сегодня в царском дворце будут судить Омара Хайяма?
— Почем халва? — спросил неузнанный (или узнанный?) визирь у торговца сластями.
— Халва? — задумчиво переспросил тот. — А, халва. — И яростно рявкнул:- Какая халва? Нашел время! Иди отсюда.
— Но, если хочешь, бери так, — сказал примирительно торговец сластями. — Все равно жизнь не станет слаще.
Нет, не все тут молчат! По углам площади, там и сям, поодаль, идут скупые разговоры.
— Когда ввели новый календарь, чуть полегчало. А теперь все опять завертелось по-старому…