бегать за нами, учеными, искать нас, просить, иначе сгинут без нас. Или их уже и не будет тогда, всех этих вождей, султанов и ханов?
Сухо было весною, не сухо — природа все же преобразилась. Тремя зелеными минаретами возвышается у Бойре тройка мощных тополей. Нет краше дерева, чем тополь. Омар долго сидел на горячем камне, вскинув голову. Струящийся на теплом ветру серебристо-зеленый шелк листвы. Там, наверху… сколько тайн там, наверху.
Тополь — это особый мир со своим птичьим населением, со своими преданиями. Крылатые вестники, облетев сады и поля, спешат к нему отовсюду и, щебеча, рассказывают сказки об уютном сумраке под лопухами, о чутких ежах в кустах ежевики, о запахе мяты, об одуряющем запахе, который источает рейхан, прогретый солнцем. У подножья — цикады, трава-мурава, муравьи, вьюнки бледно-розовые. Хочется влезть на тополь, укрыться в нем — и никогда не слезать.
Спокойный и мудрый, он тихо беседует с богом мягким шелестом листьев — далеко-далеко в голубой высоте, не доступной ни чертополоху, ни даже прекрасной розе. При всей ее красоте. Налетит ураган: как мечется, как упруго гнется тополь, как стонет, ропща на судьбу возмущенным шумом кроны, чуть не ложится на землю и — выпрямляется, не ломаясь. Четкий и ладный, в хризопразовом наряде, он весь, копьевидным стволом и ветвями, устремлен ввысь, к небу, к солнцу и звездам. Но корни-то у него в земле, крепкие корни, он питается земными соками…
Какой же нынче день?
Омар подозвал главу Бойре, старика Хушанга, спросил. И тот назвал… его день рождения. Э! Омар подтянул подпругу у лошади, собираясь отбыть.
— Куда, ваша милость? — поразился Хушанг. — А как же… работа?
— Я, наверно… поеду сейчас в Нишапур. Что-то грустно, отче.
— Эх! Если вам, большому человеку, тягостно жить на свете, то что же сказать о нас, несчастных? Дочь моя, Экдес, — старик отер слезу, — плохо с нею.
— Что такое?
— После того… захворала. — Старик стукнул себя двумя пальцами по виску. — Никого не хочет видеть, ни с кем не хочет разговаривать. Забилась в юрте за полог целый день молчит. Правда, поет иногда, но лучше б не пела: сердце рвется на части от таких ее песен. — И, в слезах, Омару: — Посмотрели б вы ее, а, ваша милость? Ведь вы, я слыхал, не только звездочет, но и лекарь хороший. Визиря за месяц поставили на ноги. Посмотрите, а? Может, лекарство какое дадите. Может, ей полегчает, а?..
— Что ж, пойдем. Посмотрю.
— Нет уж, сударь! Идите сами. При мне она вовсе дуреет. Возненавидела. А за что? Я-то чем виноват? Утром нож в меня метнула. Идите сами, юрту нашу знаете.
…Кружась между юртами, откуда-то прилетел и ужалил Омара в сердце чей-то печальный зов. Он замер у входа, как никогда расположенный нынче к тоске и жалости. И понял: зов доносится из кибитки. Казалось, ребенок, оставленный матерью, устав кричать и плакать, тихо, икая и всхлипывая, продолжает тоненьким голосом скулить, изливать обиду.
Это поет Экдес. Кашлянув, он откинул входную завесу. Пение сразу прекратилось. Ему почудился легкий приторный запах. Будто здесь курили хашиш. Принюхался — нет, показалось. Если и курили, то давно.
За пологом — судорожный вздох.
— Экдес…
Ни звука. Он отвернул полог. Она скорчилась у старого облезлого сундука, натянув на лицо чадру в чернобурых пятнах. Ту самую. Которой вытирала окровавленный камень.
— Экдес…
— Уйди, проклятый! — глухо крикнула она из-под чадры.
— Это я, Омар.
— Омар?! — Она вскочила, сбросила чадру, кинулась ему на шею. — Омар, милый… тебя еще не убили?
— Кто и за что? — Он отер ладонью слезы с ее бледной худой щеки. — Почему меня должны убить?
— А как же! Обычай у них — убивать всех хороших.
— Ну, не такой уж я хороший, чтобы стоило меня убить, — усмехнулся Омар, продолжая гладить ее по щеке, плечу, по голове. — Ты почему плачешь?
— Ты хороший! Ты лучше всех. Пожалей меня, Омар. Пожалей… — Ей лет пятнадцать. Она схватила его ладонь, жадно прижала к себе. У него помутилось в глазах, он сделал шаг назад — убежать.
— Уйти хочешь? — зашипела она со змеиной яростью. — Даже ты, умный и добрый, не хочешь меня понять. Да, конечно, ты добрый. Тебе совестно воспользоваться моей слабостью? Не бойся. Я не сумасшедшая. Они сами все сумасшедшие. Весь этот темный мир. Рождаются сумасшедшими, живут сумасшедшими и умирают, так и не узнав, что весь век свой перебивались в бреду. Нет уж, милый, просто так я тебя не отпущу! — Она засмеялась, глухо и загадочно, со светлой радостью вожделения, сверкая разными глазами, обольщающе и обещающе, с великой правотой своего назначения. — Пожалей меня! Пожалей.
Ну, пожалел он ее. Она — его. Пьяный от любви, как от вина, он вышел из юрты, враждебно взглянул на город. Веселитесь? Что ж, веселитесь.
Обидно! Если уже сейчас, в двадцать семь, его боятся позвать на пир, чтобы он не испортил им удовольствие, то что же будет дальше? Заклеймили. И черт с ними! У него нынче тоже праздник. Праздник Экдес. Давно такого не случалось. Он думал еще вчера: 'Лучше Ферузэ не было и не будет, — лучше Ферузэ и Рейхан. Все остальные — совсем не то. Так себе'. Но, оказалось, бог припас и для него утешение.
Омар усмехнулся, довольный, покачал головой. Он вернулся в юрту. Экдес, успев ополоснуться, на корточках, сосредоточенно разжигала очаг. В такую жару?
— С этим кончено. — Скомкав чадру в сухих кровавых пятнах, девушка сунула ее в огонь не поднимая глаз, но всем своим доверительно-покорным, принадлежностным видом щемяще-беззащитно выражая верность, любовь — и жаркую готовность.
Он хотел оставить ей денег. У нее дрогнули губы. Все так же, не поднимая разноцветных загадочных глаз, она прошептала с болью:
— Не… обижай. У нас — любовь за любовь. Омар наклонился, поцеловал ее в мочку уха с небольшим, почти незаметным надрезом и ушел без слов, пристыженный. Наверное, она была бы хорошей женой.
***
— Почему бы тебе… не жениться, а? — сказал с хитрецой Меликшах.
Втроем: царь, визирь и звездочет, они укрылись в одной из дальних комнат дворца и похмелялись после вчерашних возлияний.
Им прислуживал мальчуган лет десяти, из детей эмиров, очень хорошо прислуживал. Умело, сноровисто. Видать, не первый раз приходилось ему угождать сильным мира сего. Что и отметил вслух Омар.
Султан — снисходительно:
— Происхождение! Цыпленок, вылупившийся из яйца, сразу клюет зерно.
— Всякий великий вдохновлен! — кисло восхитился Омар его словами. И, уже горько, подумал: 'Может, и впрямь у них, высокородных, это в крови — угождать, блюдолизничать?' — Что касается женитьбы… зачем это мне?
— Как зачем? Чтоб испытать счастье супружества, семейной жизни. От холостяцкой неприкаянности все твои сумасбродства.
'Какие, например? — хотел спросить Омар. — Чем это я никак не могу вам всем угодить? Не такой, как вы? А вы-то сами такие, как надо?'
Но не спросил. И без того ясно.
— Обзаведешься детьми, — поучал Меликшах, — остепенишься.
'За дурачка-мальчишку, что ли, он принимает меня?' — потемнел Омар. И сказал угрюмо:
— Что-то я не вижу счастливых семей.
— Ну! Я, к примеру, счастлив со своими женами. Особенно — кхм — с божественной Туркан-