педагогическом совете линчуют. Потому что это был какой-то математический гений.
– Суровый ты.
Он еще с минуту молча играл.
– Да ну, – произнес наконец он, – толку-то все равно никакого.
– Могу я тебя спросить одну вещь?
Он внимательно глянул на меня, снял руки с клавиш.
– Давай.
– Откуда у тебя мой телефон?
Адам улыбнулся:
– Я пошел за водой. Сейчас сварганим чайку.
Он взял кружку и вышел. Я слышал, как он идет по пустому коридору. Где-то далеко взвыл кран. Звуки приближающихся шагов. Открылась дверь.
– В тот первый вечер, когда ты меня тут застал, – начал он (а я, признаться, не думал, что он ответит на мой вопрос), – меня заинтересовало, что ты делаешь так поздно в школе. На следующий день я попросил в секретариате твой номер телефона. Кстати сказать, – произнес он, видя, что я открываю рот, – если ты поймал себя на том, что тебе чего-то хочется, а потом внезапно чувствуешь к этому безразличие… и если такое с тобой начинает происходить систематически, то лучше постарайся бороться с этим. С самого начала. Мне-то это уже не поможет, но тебе следует знать: это травма. Результат шока, – пояснил он с извиняющейся улыбкой. – Ты уж извини, но я вправду пережил куда больше, чем ты.
Он снова сел за пианино. Начал играть какой-то прелюд, а я задумался: как он чувствует себя через десять лет после того момента, когда мог превзойти Бунина[21] и Данг Тхай Шона,[22] а теперь перебирает пальцами по клавиатуре школьного пианино, и хотя для меня, разумеется, его игра звучит классно, но все равно это не виртуозность. А все из- за какой-то женщины, которая его потом бросила. Из-за какой-то
Адам встал, выключил кипятильник и критически взглянул на кружку, над которой поднимался пар.
– Знаешь что? Давай не будем тут пить чай. Пошли в какую-нибудь кафешку. Все равно второй чашки у меня нет, да и вообще мне охота пива. Только помоги мне закрыть… эту зверюгу, – он кивнул на клетку с пианолой.
У меня дел никаких не было. И потом, похоже, мне самому хотелось выговориться перед ним. По всему чувствовалось, он много пережил. И может, я втайне рассчитывал, что он начнет мне рассказывать про себя?
– Тебя спокойно впускают сюда? – поинтересовался я, когда он запирал свой класс.
Он кивнул:
– Когда я нанимался на работу, то объявил, что хотел бы поставить в школе антикварный инструмент, но только чтобы никто не препятствовал мне приходить сюда после уроков и в выходные. С какой стати им было запрещать? Со сторожем я однажды выпил, и теперь у меня с ним отличные отношения. Думаю, я мог бы приходить сюда даже без разрешения дирекции. Кстати, тут есть и другой вход, через кочегарку. Знаешь?
Он внезапно встал и впился в меня взглядом, словно проверяя мою реакцию.
– Ну да, там, через двор, – вспомнил я. Перед войной, когда строили нашу школу, по соседству поставили дом для учителей, в котором когда-то жила одна из моих бабушек. Я ее помню как в тумане. Я был ребенком, а ей было чуть ли не сто лет. Fie помню уж, при каких обстоятельствах, но я через тот вход выбирался на улицу, и было это в выпускном, если не ошибаюсь, классе. Что-то я выносил. Уж не водочные ли бутылки после стодневки? Ну да, точно, бутылки. Назначили меня, потому как я был лучшим учеником, и в случае чего ко мне не стали бы слишком цепляться. Впрочем, теперь я уже знал, что учителям было известно, что и где мы пили, потому что пили мы в том же чулане, куда вчера во время танцев проскальзывали четвероклассники. – Так куда идем? – спросил я.
– Знаешь «Доротку»?
Я кивнул:
– Само собой, знаю. Я ведь говорил, что я отсюда. Четыре года проучился в этой школе. Думаешь, мне могла бы остаться неизвестной какая-нибудь пивная в округе?
И мы двинулись в «Доротку».
9
Снег повалил вовсю, и в кафе мы входили, как два Святых Миколая: белые бороды и брови, застывающие капли на щеках, мое побелевшее пальто, обросшие черно-белой слякотью сапоги (топанье на коврике). Только кожаная куртка Адама сохранила почтенный черный цвет. Гардеробщик неприязненно нас оглядел, хмуро воззрился на бурого цвета лужи, мгновенно разлившиеся вокруг нас, перевел взгляд на щетку, стоявшую за стойкой возле его стула, еще раз оглядел нас; трудно было усомниться, что он ожидает от нас повышенных чаевых. Адам, не дожидаясь номерка, направился стремительным шагом в зал, буркнув: «Можно на один», – за что на меня был брошен очередной осуждающий взгляд; действительно, неужели кому-то может прийти в голову, что мы достойны двух отдельных номерков; само собой разумеется, таких вешают на один крючок. Когда я повернулся, кузен уже махал мне из-за столика у большого окна; снежные хлопья липли к стеклу, несколько секунд можно было невооруженным глазом любоваться звездчатой формой кристаллов снега, после чего изысканная конструкция набухала водой, словно гигиенической, родниковой блевотиной и в виде капли сползала вниз, оставляя на стекле отекающий рельеф. Я покорно сел спиной к раздевалке. В «Доротке» было почти пусто, только в соседнем зальчике вовсю ржали три бугая в мятых костюмах; «Ну кончай, блин, кончай», – заходился кто-то из них смехом, а мне на какой-то миг вдруг почудилось, будто в вырезе его пиджака (я видел его по диагонали в открытую дверь) выглядывает сложная комбинация подтяжек, какая служит для крепления кобуры пистолета. Адам, развалясь на стуле и опершись рукой о бедро, разглядывал полку за спиной бармена, выбирая оптимальный в этих условиях сорт пива; вдруг, видимо вспомнив обо мне, он смешно сморщился и бросил:
– Мне «ЕВ». А тебе что?
– А мне, пожалуй, «Лех».
Официантка приняла заказ без всякого энтузиазма, раздался чмокающий звук открываемых пробок.
– А знаете, я бы еще и горячего чая выпил, – обратился я к официантке, вызвав у нее негодование, которое она далее не пыталась скрыть. Но в конце концов и она успокоилась. Адам налил себе пива – осторожно, по стенке стакана, чтобы было поменьше пены.
– А на тебя и вправду школа действует успокаивающе?