меткой язвительностью, что Фортунатову оставалось лишь сопроводить их мазохистские “исповеди” комментариями “составителя”. Успех книги он предвкушал заранее, объясняя свою уверенность тем, что угодил первичному инстинкту читателя – потаенному желанию бездарей надрать уши таланту.
– Вот увидишь, твердил он мне, критики будут в восторге: у нас что ни критик, то каннибал, – рассказывала Мария. – Стоило мне упрекнуть его за цинизм, как он выходил из себя и загонял меня в спальню щипками. А ночью вставал и, похныкав на кухне, шел писать свой роман о любви.
– “Тов. Фортуна”? Его я читал. Чудесная книга!
– И такая пронзительно чистая, что прямо ком к горлу. Особенно если ты знаешь, что он никогда никого не любил, разве что на бумаге. Зато на бумаге умел любить так, что я прощала ему самые гнусные выходки. Однажды Матвей привел в дом блядей и приказал мне с порога: “Расстели нам постель и разденься сама. А не то – пошла вон”.
– И ты согласилась?
– Конечно. Рядом с ним я способна на всякую мерзость. Потому что нет такой мерзости, которая с ним сравнится даже в банальном паскудстве. А ведь есть еще изобретательность, Дон! Тут уж равных ему не найти. Он во всем демиург: одним лишь хлопком создает то, чего минуту назад и в помине-то не было и чего не должно было быть никогда, даже если бы вместо хлопка взорвалась утроба Вселенной. Попадешься ему в такие мгновенья под руку, он создаст и тебя – такой, о которой ты ничего ровным счетом не знаешь, а потом обратит сотворенный им хаос в порядок двусмысленных смыслов. “Чтобы очиститься, надо помыться. Чтобы помыться, надо запачкаться. Чтобы запачкаться, надо запачкаться хуже свиньи. По-другому из тела душонку не выманить. А мне эта дура в работе нужна. Душа для меня инструмент, все равно что для вас ваши щели, – растолковывал он, построив в шеренгу наши зады и проверяя их на выносливость скатанной в трубку пачкой банкнот. – Признайтесь, заводит, когда вас трахают деньги? Вот уж, воистину, игра в очко! Оглашаю правила: кто первая кончит, та и получит всю сумму. Ты, женушка, тоже старайся. Не позволишь же ты грабануть нас профурам?” И я, Дон, старалась! Не из-за денег, а из глупейшей какой-то и извращенческой ревности. Мне казалось, уж коли пришлось мне делить его с кем-то еще, я как минимум буду не хуже соперниц. Казалось, он меня вытурит из дому, если я в чем-то его подведу. Казалось, я этого не переживу. На самом же деле я очень боялась, что переживу, и тогда моя жизнь не вынесет разоблачения совести. Это как плыть долго-долго в сумбурном отчаянном сне, где все можно и все поощряется, и запретно лишь то, что чревато твоим пробуждением. Где что б ты ни совершил, вознаградится прощением. Где ты всегда больше, чем ты, потому что ты персонаж, примеряемый ростом к сюжету, а значит, с тебя взятки гладки. Какой спрос может быть с персонажа? Не нравится – требуйте автора! Когда быть человеком уже не по силам, быть персонажем легко. Непросто жить с гением, Дон. Но наступает момент, и ты понимаешь, что без него тебе невмоготу.
– Ты пыталась уйти?
– Лишь однажды. После той самой ночи. Я ведь, знаешь, тогда деньги выиграла! Примчалась к финишу первой. То был самый громкий, самый полный, самый крикливый и безобразный оргазм за всю мою жизнь. Когда я пришла в себя, проститутки пялились на меня, словно не могли решить, перед ними блаженная или больная на голову. “Будем считать, что любовь победила разврат, – подвела итог бригадирша. – А утешительный приз предусмотрен?” Я заперлась в ванной, где топила свой хохот в воздушной, чуть ли не девственной пене. Меня должен бы стыд обуять, а я ликовала.
Безнаказанность – страшная сила! А когда ее поощряют, это доблесть, почти что геройство. Не в смысле какого-то подвига, а будто тебя возвели из статистов в герои. Я услышала, как Матвей зашлепал босыми ногами на кухню. По звукам я угадала, как он отворил холодильник, настрогал бутерброд, заварил себе чаю, после чего, смачно прихлебывая, вернулся в зал, снял с полки пластинку и удалился к себе в кабинет – поработать. А когда я вышла из ванной, из-под двери доносились стрекот машинки и бодрая музыка Моцарта – то общались накоротке демиург с божеством. Для меня в их свойской беседе реплик предусмотрено не было. Чтобы его не убить, я достала из бара коньяк и напивалась, методично и тщательно, торопя в себе то наслаждение бесчувственности, ради которого только и стоит в одиночку сосать эту дрянь. Помню, какой-то мерцающей, радостной клеткой в опухшем мозгу я догадалась вдогонку угоститься еще и снотворным. Но на это меня уже не хватило: подкосил последний бокал. Я отключилась, словно кто-то огрел меня топором по затылку. Очнулась ближе к рассвету от приступа тошноты. Меня тошнило все утро. Матвей тихо спал. Как ребенок – подложив под щеку кулачок. Такой весь невинный и чистенький, точно новорожденный младенец. Самое интересное, он им и был – новорожденным младенцем, прошедшим через чистилище. Следы его пребывания там обнаружились на столе в кабинете. В ту ночь Матвей отстучал семь страниц. Начинались они такой фразой: “До свадьбы я полагал, что главным достоинством жен является их готовность служить причудам супругов. Нынче я понимаю, что главное в браке – служить жене самому. Стоит утратить вам это желание, как брак превращается в лицемерную форму сожительства, ваш брак забракован”. Дальше – рассказ персонажа про то, как, проснувшись в холодном поту от кошмара (снилось, что от него сбежала жена), он обнаруживает ее рядом в постели и принимается плакать от счастья. Идет последний день их медового месяца. Проводят они его в съемной комнатке на побережье, откуда слышен прибой. В узком окне видны звезды – словно на стенку кто-то повесил кулек с угольками костра. Пахнет морем и ветром и почти пахнет осенью. Не сводя с жены взгляда, герой задается вопросом: что может случиться такого, после чего он уже не захочет проснуться с ней рядом и заплакать от счастья из-за того, что она от него не ушла.
– Я помню. В уме он пробует разные испытания, включая убийство, старость и адюльтер.
– …Включая болезни, потерю еще не рожденных детей, инвалидность после аварии и сумасшествие. И делает вывод, что они не страшнее того, что он уже пережил в своем сне. Он понимает, что страшит его только ее внезапное бегство. Все другое он будет готов ей простить на целую вечность вперед. И когда она открывает глаза, он говорит: “У меня для тебя приятные новости”. – “Какие?” – спрашивает жена. Обняв ее теплые плечи, он отвечает: “Ты будешь терзать меня всю мою жизнь, но я вытерплю. Ты будешь делать мне больно, я же буду смеяться и делать тебе хорошо. Ты будешь меня презирать, а я буду тобой восхищаться. Ты будешь мне изменять, но я никого не убью. А когда ты станешь убийцей сама, я возьму вину на себя и буду жалеть тебя больше, чем ты пожалеешь меня, пока я гнию за решеткой. Ты будешь мне лгать, но я никогда не признаюсь, что не поверил тебе. Ты будешь стареть, и болеть, и дурнеть, но я не увижу морщин у тебя на лице. Ты будешь меня ненавидеть, но я не замечу. Будешь меня хоронить, но я не умру до тех пор, пока ты меня не полюбишь хотя бы одной настоящей слезою. Ты будешь жить столько, что позабудешь меня, а я постараюсь тебе о себе не напомнить. Ты будешь со мной какой хочешь, я же буду с тобой лишь таким, каким хочешь ты. Только прошу тебя: не уходи от меня никогда!..” Я дочитала, и со мной приключилась истерика. Ну разве можно, скажи мне, чтобы в написанном было столько пронзительных чувств и при этом ни капельки правды? Разве можно, чтобы те самые руки, которые только что оскверняли и пачкали женскую плоть, наколдовали гимн женскому непостоянству? Разве можно, чтобы из отвращения и тошноты получались вдруг свет и восторг на бумаге? Почему все должно быть навыворот, Дон? Почему непременно к душе нужно взывать через анус?
– Должен признать, у вас специфический путь. Альтернативных маршрутов не пробовали?
– Альтернативных? – Она на секунду задумалась. – Это он сам, без меня. В основном книжки, картины и музыка. Тут меня уже попросту нет. Мне разрешается лишь наблюдать за исканиями со стороны. Когда что-то ему особенно нравится, он отвратительно хмыкает – так, будто хочет выдуть мошку из носа. Хм-хм! Хм-хм! Обязательно с восклицательным знаком. Если же с вопросительным – хм? или хм?! – значит, говно. Чтобы проверить, довольно на губы взглянуть: растянулись в ехидной улыбке – говно. Собраны в стрелку – отлично. Порой гляжу: в окно уставился, а на улице – ничего. То есть все как всегда. А он вдруг: “Хм-хм!” Проверяешь – ну та же бодяга. А он все “хм-хм!” да “хм-хм!” Нервов не напасешься, пока впустую гадаешь, чего он там заприметил. Спросишь – пожмет раздраженно плечами. А однажды мне объясняет: “Творчество, Маня, есть особый вид клептомании. Заразишься, а средств излечения нету. Разве что универсальное – смерть. Воруешь всегда, отовсюду и то, на что никто, кроме тебя, не позарится. Крадешь безостановочно и про запас, как щипач, одержимый патологической жадностью. Вот, например, только что я украл у той вон старухи на тротуаре лицо, чтоб прилепить к мужику в своем новом рассказе. Впрочем, мужик это или пес, я еще не решил. Зато теперь он с лицом”. Такая вот жопа!..
– Не люблю это слово.
– А это не слово. Жопа – это метафора. Знаешь, как у нас в доме заведено? Только Матвей ступил