Слава небу, меня оно уберегло! Меньше свезло плутоватой хозяйке, лишившейся пломбы, рабочей одежды и запеченных начинкой в корсет силиконовых блямб: один холодец повис на серьге дряблой лупой, другой сдох медузой в гнезде парика.
Смыв грим, Далида превратилась в Давида и, ставя примочки, усмехнулась мне в зеркало перекошенным ртом:
– Удел трансвестита: принимают за женщину, бьют, как мужчину.
– Это еще недодали.
– Дон Иван – гондон и мужлан, – срифмовала она (почти он). – Попробуй скажи, что тебе не понравилось, и я выброшусь из окна.
– Еще заикнешься, я сам тебя выброшу.
– Между прочим, мне платят больше, чем сестрам. Ага.
– Постыдился бы, оборотень.
– На себя посмотри. Проститут!
Я зашел Давиду за спину и посмотрел. Трудно сказать, кто был мне противней.
– А отчего ты, сестренка, без имплантатов? Столько бабла зашибаешь – могла б раскошелиться.
– Приятно для тела, плохо для дела: многие любят в девочках мальчиков. А есть и такие, кому невтерпеж самому стать девчонкой – хотя бы на час.
Я присвистнул:
– Так ты, брат, совсем педераст!
– Андрогин я. Ага. Перводочеловек. Эталон утерянной цельности.
– Вы, тетя, шаболда.
Он показал средний палец. Потом голый зад. Потом завилял ягодицами и отнес их в постель.
– Передумаешь – милости просим.
Я вдруг заплакал. Завыл, как сопляк.
Усевшись в кровати, Давид наблюдал, как я капаю на сигарету.
– Сложный ты организм, – укорил меня он. – Делов-то – всего ничего. Подумаешь, чуть не наведался с черного хода к нормальному, взрослому кайфу. Все равно ведь придется трудиться на оба маршрута. Поступит крутой спецзаказ – и прощай, целомудрие. “Фауста” Гете читал? Цену любому таланту назначает сам дьявол. Уж он-то найдет, как тебя опустить. Наградил тебя даром влюблять – тем же проклятием будет пытать. Смири ты гордыню. Ага. Корчишься – прямо противно. Кончай.
Куда там! Я как раз брал разгон.
– Крепко тебя прихватило, – поскреб бритый череп Давид. – Ты вот что…
Он крутанул пальцем сальто, но слов под него не нашел. Удрученный, зашлепал, болтая морщинистым пенисом, в ванную. Я растянулся спиной на ковре, щелкнул жабрами, гулькнул, утерся халатом.
В спальне пахло цветами, обкуренной мышью и похмельной, мигреневой сыростью. За окном ковыряли проспект фонари. Где-то над ними зевал звездопадом на крыши утомившийся вечностью космос. Я был его сыном, внебрачным, внебрючным и внедоношенным. Галактический недоносок с патологической тягой к любви и фатальным в любви невезением. Придаток вселенской печали к отростку в паху, которым привык обонять ускользающий мир. Голый и глупый ответ макрокосму. Случайный просчет естества. Промашка природы. Побочный, приблудный продукт ее небрежения. Сопливая боль без трусов.
Я облачил ее снова в помятый костюм. Высморкал и причесал. Что делать с ней дальше, не знал. Ясно было одно: пора уносить истеричку подальше, сомнамбула в кои-то веки проснулась и спешила проверить, так ли уж крепко не спит.
Стоя в дверях, я вдруг осознал, что Давид покончил с собой. Из ванной не раздавалось ни звука – только ровная нота воды вязала из крана канаты и составляла в петлю, а невидная тень усталой струи водила бесцветным мелком по хребту тишины. Тишина остывала. Была в этой смерти какая-то рукотворная искренность. Возможно и гордость, не знаю. За нею было совсем не зазорно последовать, вот важно что! Как ни крути, а страшнее смерти может быть только жизнь. Внезапным примером своим Давид намекал мне на “смерть от воды”, а ей я всегда отдавал предпочтение: удобней в смерть вплыть, чем в нее вляпаться.
Входную дверь разделял от ванной десяток шагов, которых хватило, чтобы все эти мысли пронеслись у меня в голове. Я даже успел понадеяться, что чаша джакузи вместительней пары поджарых смертей, а значит, мне не придется тащить Давида на сушу. Это бы путало карты: вместо смерти-приятельства, смерти-на-брудершафт получалась бы смерть-процедура.
На деле и вовсе случилась смерть-лгунья. Пока я заглядывал под занавеску и проверял труп в шкафу, в замке щелкнул ключ. Голос снаружи скомандовал:
– Сиди и не рыпайся.
Я ударил дверь по лицу.
Давид пригрозил:
– Не груби. А то впрысну парализин и брутально тебя отымею. Лучше послушай историю.
Так я узнал про Арину. И так принял вызов.
– Ну что, сеньор мачо, рискнешь? Богоугодное дело. Если ей руки связать, особых проблем для здоровья не будет. Мог бы обнять напоследок, мужлан!
Я прогнал вон Давида, улегся в постель и стал ждать. Время ломало мне кости, жевало мозги и листало заставки на окнах: полудохлая ночь, костлявый рассвет, по-китайски сощуренный полдень… Когда по экрану дымком поползли волосатые сумерки, заявилась Арина – с подарком: набором хлыстов и цепей.
– Он сказал, ты без плеток не можешь. А я не могу без цепей.
Юмор у Далиды был того же пошиба, что и повадки. Мало ей все-таки чистили морду!
– Нам серпентарий не нужен. Прибери обратно в коробку всех змей.
Она покачнулась и села, угодив мимо кресла.
– Ну и ну! Ты еще и пьяна.
Арина встала на ноги, подержалась руками за воздух и вдруг ловко, вся разом, словно высотка под взрывом, обрушилась на ковер.
Я набрал номер Давида:
– Ты что ей скормил, идиот?
– Неважно. Она обезврежена?
– Более чем. Что теперь прикажешь мне делать?
– Чеши себе яйца, пока не проснется, а потом убеди, что все уже было. Чтоб избежать повторения, пририсуй себе синяки. Как выставишь за порог, позвони.
– Трудишься за гонорар?
– Покрываю убытки. Душат разом и совесть, и жаба. Вторая – сильней.
Я склонился над гостьей и пощупал ей пульс. Где-то внутри, в глубине ее вен, топотал полк солдат, маршировавших в туннеле. Я послушал работу дыхания. В этих недрах водились вулканы и топи. Интересно, что на уме у природы, когда она лепит так много?
Я прилег на ковер и положил Арине на грудь свою голову. Сердце в ней стучало почти так же тихо, как и мое во мне. Вскоре они стучали уже в унисон, исподтишка помогая друг дружке справиться с робостью. Ощущение было очень чужим и приятным. Будто где-то рядом, но мимо, взмахнула крылом своей шали неуловимая мать моя. Немногим позднее я испытал и вовсе что-то вроде благоговейной, ликующей жалости – к ней, к Арине, к себе, ко всему, что есть мы, когда мы – это всё, что взывает к спасению.
Вызволять ее из одежд пришлось долго, но то, что предстало в итоге моему восхищенному взору, оказалось творением Рубенса. Возможно, и лучшим – просто фламандцу не хватило жизни, чтобы его завершить, так что пришлось покорпеть триста лет на том свете. Подо мной был шедевр. И шедевр притворялся, что спит. Выдавала легкая дрожь – трепет песочного грунта, предвещающий бурю в пустыне.
Я зарылся ладонями в дюны, лицом примостился в ложбине меж них и губами опробовал вкус безразмерного одиночества. Оно было сладким и теплым. И у него было сердце, которое билось моим, норовя обогнать. Я пришпорил свое. Пустыня вздохнула и побежала волной.