Светлане отрывок почти что понравился:
– Почти что кино.
– Почти что упрек?
– Ну, не знаю… Или чего-то тут слишком много, или, напротив, его слишком мало. Ночь, конечно, Вальпургиева, только чувство такое, будто ты где-то сыграл фальшивый аккорд, спутав ноты кадрили и похоронного марша.
– Ничего я не спутал. Название кадрили – гротеск!
– Ну и что, что гротеск? Я сама из гротеска.
– О чем ты?
– О снах.
– Все еще меня ненавидишь?
– Другое. Скоро неделя, как за мной из кошмара в кошмар кочует прыжок с парашютом. Я стою на дрожащих ногах у открытого люка. Отверстие ревет и клубится. В нем, как в печке, сжигается ночь. Но пахнет не гарью, а гнилью – затхлым воздухом, прелью, увяданием могильных цветов. Под рукой ничего, за что б ухватиться, я заперта в собственном теле, отчего все мое вещество разбухает, как тесто, и невыносимо грузнеет. Через миг оно весит больше, чем масса вселенной. Впереди бутылочным горлышком бездны зияет орущая дырка, куда, будто слякоть в прожорливый сток, засосет мои потроха. А когда их туда засосет, я пойму, что нет такой массы на свете, которой подавится пустота. Просыпаюсь я на краю – в полувздохе от бездны и в полусмерти от страха. Ощущение так себе.
– Тебе страшен полет?
– Полет мне не страшен. Страшна невозможность полета. Вместо полета – сжирающая пустота.
– Почти что кино.
– Почти что упрек.
– Извини.
– Стало быть, у тебя появился в романе и дьявол?
– Да. Марклен Мизандаров. А Жанна – Вергилий. Фортунатов – тот джокер. Мария – Мария. Из тех Магдален, что страдают навзрыд за других. Она у меня еще как пострадает!
– Кто же будет твой ангел?
– Пока не решил.
– Он им там обязательно нужен. Не жмоть, подари.
– Ангел – дар Божий, не мой.
– Ты для них демиург.
– Создать мир не значит им править, а значит лишь подчиняться законам этого мира – или покончить с собой.
– Тогда подчиняйся законам и помни, что пишешь роман о любви.
Я пишу. Дон Иван продолжает:
«Жанна слово держала: я был свободен – как приживал, неравнодушный к своей попечительнице ровно настолько, чтобы быть равнодушным к деньгам. Благодаря связи с Клопрот-Мирон впервые за долгие месяцы – а если угодно, и годы! – я обрел крышу над головой – а если угодно, над головами: в нашем тандеме альфонс был ведущим звеном. В довесок к крову я получил возможность жить той беспечной и обеспеченной жизнью, о которой большинство может только мечтать и которую на деле мало кто в состоянии вынести. Наслаждение – тоже труд, и чем дальше, тем более утомительный. (“Не очень-то доверяй словам, – твердила мне Анна. – Доверяй корням слов. А теперь полюбуйтесь-ка на логическую триаду: беспечность < обеспеченность < попечительство. Так, корешок к корешку, они и пекутся одно из другого”.)
Поначалу все шло замечательно. Я трудился на ниве безделья не покладая рук, досконально исследуя и предприимчиво практикуя все подвластные мне виды праздности – от круглосуточного сна до круглосуточного обжорства перед закипающим телевизором. От бесцельных блужданий по городу до марш- бросков по достопримечательностям Золотого кольца. От релаксаций тайских массажей до реинкарнаций турецких бань. От грязи спа-салонов до пота тренажерных залов. От намозоленных конной ездой ягодиц до волдырей на подушечках пальцев после игры на компьютере. От светских походов на выставки до выставочных походов в свет. От частых званых приемов до редких незваных гостей. От дежурных пьянок с приятелями Н. Клоповой до агентурных попоек с недругами Ж. Клопрот-Мирон. От одиноких запоев до запойного чтения в одиночестве. От бражничества до бродяжничества. От тихого смеха до буйнопомешанного вытья.
Прожигать жизнь оказалось сложнее, чем выглядело на первый взгляд: слишком сырая это субстанция. Вот когда сознаешь, что человек состоит почти сплошь из воды. Таскать ее становилось все тяжелее.
Бывало, я часами лежал на диване, глядел в потолок и рисовал на нем мыслью кружки. Вереницы дырочек, похожих на пулевые отверстия. Нанизывал бусами на иглу четырнадцатиколечье, помогая представить стушевавшемуся воображению, что скрывает число в сто триллионов – именно столько клеток, собравшись в случайном порядке, образовали мое естество. Подумайте только: сто-плюс-двенадцать-нулей булькающих мешочков, набитых на девять десятых водою! И всех их мы носим в себе без малейшего права на роздых. Если на этом зациклиться, вас одолеет водянка.
Неделями меня не отпускало чувство, будто я живу свою жизнь по чудовищному недоразумению. Будто судьба что-то напутала при раздаче добавочных порций и всучила мне лакомство из чужого меню, вкусного, но губительного, как ядовитая рыба фугу, которой неопытный повар зацепил при разделке молоки. Тогда я учинял унылый бунт, требуя от опекунши выправить мне документы и пристроить куда- нибудь на работу – для начала и это сойдет, думал я, а там видно будет. Жанна по-своему толковала мою ипохондрию.
– Пустая затея. Не для работы ты, Ваня, рожден. Так же, как не для сиротства и не для войны. Ты Дон-купидон и рожден для любви, – говорила она, когда на меня накатывала тоска и я слышал в груди тонкий, как лезвие, писк упыренка, по которому только и узнавал свою душу. – Тебе тесно в себе, потому что внутри у тебя переизбыток любовных запасов. Критическая масса, превышающая допустимый резерв. Это как голос Шаляпина или Карузо: попробуй, уйми его шепотом! А иначе, чем шепотом, любить меня ты не можешь. Мне-то хватает с лихвой. Громче не выдержу – перепонки полопаются. Что до тебя, тут другое: одной юбки тебе недостаточно. Такой вот амурный метаболизм. Я давно поняла: быть твоей постоянной любовницей значит быть по тревоге и сводней.
И она принималась за поиски. При всем обилии кандидатур в ее жадном до приключений сообществе выбор был непростой. Жанне хотелось, чтобы избранница (больше ее, чем моя) была бы красива, но не красивее Клопрот-Мирон; обеспечена, но не богаче моей энергичной кураторши; достаточно зрела, но все же свежа; молода, но не слишком; не столько умна, сколь разумна; не столь разумна, сколько трезва. С той же тщательностью подбирают щенку пару для случки заботливые хозяева – скорее его оскопят, чем отдадут “в нехорошие руки”.
Неудивительно, что я сравнивал себя с потаскухой под покровительством сутенера.
– Дурачок! – возмущалась Клопрот-Мирон. – Проститутка – сфера торговли, продает любовь без любви. А ты, Ваня, донор. Почти меценат. Дароносец. Своего рода священнослужитель. Ты даруешь любовь и любовью вознаграждаешь. Ты ею крестишь и кадишь. И никогда ею не проклинаешь.
Бескорыстие Жанны было не сплошь альтруизм. Плодя для меня адюльтер, помимо заявленной филантропической, она решала еще две задачи: кое-кому насолить и украсить палитру себе цветочками зла – взамен тех, что увяли. Знакомясь с сигналом последней книги сожительницы, я узнал в ней подробности из новейшей своей биографии, о чем сообщил авторессе. Та дала мне холодный отпор:
– Вот что, пупс. Постарайся запомнить, что я скажу. Не смей больше лезть под обложку в туфлях, в которых месил до того грязь на улице. Книга – это альков, куда приличные люди укладываются голышом, не забывая стянуть с себя кожу, чтоб не запачкать страницы налипшими на нее предрассудками.
– Дивное красноречие! И благородное, кабы не одно но: тебе прекрасно известно, что у нас с Мартой все было без грязи! А в романе твоем история наша – прелюбодейство козлов.