– Что она еще и кусается. Вот полюбуйся. Арчи тяпнул за палец.
– Чем ты ему досадил?
– Дефицитом. У нас без тебя недобор повседневного чуда. Твой пес очень ждал, что я поделюсь пармезаном. А потом не сдержался и цапнул.
– Бедный мальчик! Истосковался по мне. Отомстил тебе за мой запах.
– И схлопотал по ушам.
– Бедный Дядя! Ну зачем ты мне врешь?
– Чтобы тебя позабавить.
– И какой мы отсюда делаем вывод?
– Вот и светило приперлось.
– И давно здесь торчит этот хам?
– Он не хам, а волшебник.
– Он никчемный врунишка! Маринке наплел, что меня наградили.
– А тебя наградили?
– И ты, побратимка, туда же!
– А ты меньше беспутничай, бабник.
– Его наградили медалью.
– Не медалью, а знаком отличия.
– И как называется?
– Ей уже можно смеяться?
– Категорически нет.
– Тогда, Тетя, держись. Медаль называется «Милосердие». Герка первый прозектор в России, кому выдали этот значок.
– А за какие заслуги?
– По настоянию благодарных покойников.
– По крайней мере я помогаю искать их убийц. А ты своих мертвецов убиваешь – со скуки, от нечего делать.
– Тут ты, Герка, не прав. У него персонажи живые. Есть, конечно, один-два скелета, но они погоды не делают. Погоду делают те, что живые.
– А погода нелетная – сплошь туман.
– Бывают и летные дни. Правда, Дядя?
– Только для тех, кто умеет летать.
– Или для тех, кто не очень умеет сигать с парашютом?
– Пойми, дурья башка: пуская им кровь, я дарую героям бессмертие!
Я вынужден врать точно теми словами, которыми раньше отстаивал правду стократ.
– Тогда я дарю им немного засмертия, – парирует Герка. – Чем вам не милосердие?
– Милосердие, причем весьма милое, – соглашается Тетя и, обратившись ко мне, добавляет: – Под стать твоему волшебству.
– Какому еще волшебству? – подозрительно косится друг.
– Когда очень большая любовь побеждает любое засмертие, – поясняет Светлана. – Так что в досмертьи уже ничего и не страшно.
– Ну-ну, забавляйтесь.
– Расскажи ему тоже. Читать твою книгу он из упрямства не станет.
Поразмыслив, я предлагаю им рассказать про цыган:
– Про то, как Иван променял на кибитку цыган фургон мага.
– Зачем?
– Перепутал спросонья. Вышел по малой нужде, а обратно залез не в ту дырку.
– А тебе это, Дядя, зачем?
– Чтобы начать одиссею. Укрупнить его образ. Нацепить на хребет тень скитальца Улисса – в нагрузку к теням Жуана и Фауста.
– Я, наверное, что-то не уловила. Откуда вдруг Фауст?
– От дьявола – как и всякий заученный трюк из запасов бродячего мага.
– А дьявол – Факирский?
– Факирский – тень дьявола. Сам дьявол выйдет на сцену потом.
– Чья же тень тогда Хана?
– Хана не тень, а предтеча. От Ханы до Анны даже на слух остается всего ничего. Расстояние в одно придыхание и несколько преданных лет.
– Дон Иван Хану любит?
– Он с ней колдует любовь. Но получается любодеяние. Можно сказать, надежды на чудо как фокус он уже исчерпал. Потому, возвращаясь в фургон и промахнувшись отверстием, он угождает планиде. Отныне Дон колесит по дорогам и постепенно свыкается с мыслью, что у дороги одна только цель – продолжение дороги. Табор учит его забывать все, что мешает дороге, и брать с собой в путь лишь тоску.
– Тоску по любви?
– Настоящей любви. С походной у парня порядок, который не могут нарушить и стычки с ревнивцами.
Ты цыган, шепчет ему молодая смуглянка, когда он лежит без сознанья с пропоротым животом. Ты цыган, хвалят его старики, когда он выбивает кнутом нож из мстительных дланей. Я цыган, говорит он себе, когда его собственный нож метит соперника раной. Я такой же цыган, как и русский, француз, сингапурец, размышляет Дон про себя, когда его начинает тошнить от дороги. Ворует он впрямь, как цыган, только лучше: он ворует, как фокусник. А еще он ворует, как мстит – себе за тоску. И чем больше ворует, тем азартней рискует…
Как-то в сумерки в табор заявляется сумрачный гость на мотоцикле с коляской. Зовет вожака. Они отъезжают в сторонку. Мотоцикл как будто бы Дону знаком: такой же он видел в сарае, который намедни обчистил. Спор, однако, у этих двоих не о том. Иначе с чего мужику доставать из засаленной стеганки гильзу банкнот и совать за кушак вожаку? Тот стоит, растопырив стыдливые руки, трясет головой. Кинув наземь тяжелую цепь, мужик уезжает. Следом взвивается вихрем длиннющая пыль. Завернув силуэт вожака в балахон, она оседает седой несмываемой кляксой у бывшего вора на памяти.
– Бывшего?
– Трудно быть вором тому, кто украден.
– Постой, угадаю! Вожак его продал?
– Сдал в рабство.
– Вольница стала неволей? Чудеса продолжаются.
– Только цвет у магии черный.
– Нет, дружище. Еще не совсем.
– Не совсем? Уколи ему, Герка, лекарство, пока он не спятил совсем. Дядя, ты явно загнул! Ну, скажи, что может быть хуже рабства?
Я почти торжествую:
– Война.
Слово попало, как камень в стекло. Облитые брызгами сотен осколков, молчим. Тетя смотрит в окно. Герман уставился в пол. Это портит молчание. Мне не хватает в нем мелочей: от нее – одобрения поднятых век, от него – замешательства синего взгляда.
– Ты о войне ни хрена ведь не знаешь, – выносит мой друг приговор.
– А нам знать не больно-то хочется. Ты же пишешь роман о любви. – Голос Светланы звенит раздраженной мольбой.
– Я пишу роман о любви, которой плевать на войну, потому что война – это смерть, а любовь ее побеждает. Дон плюет на войну, а заодно обвыкается драпать от смерти. Вот почему я пишу про войну. Скитальцу туда – прямая дорога.
Если честно, то я про войну не пишу, а лишь собираюсь писать. Тут без Герки не обойтись: как врач, он может подкинуть деталей. Для затравки делюсь с ним сюжетом. Герман настроен скептически, но