сына.
— Это можно, — говорит Катюша, — я сейчас по книгам справлюсь. Имя и фамилия?
Петька быстро отвечает:
— Константин Шампанский. Такой, знаешь, здоровый, все орал, все орал, подлец.
Девушка роется в толстых книгах, тетрадях, подносит отдельные листы к большим близоруким глазам, деловито кусает пухлые губы. Мой бедный сын, Константин Шампанский, без вести пропал, и Петька теряет терпение.
— Тут, милая, люди свои. Ты в комиссии по ликвидации безграмотности только до буквы «мэ» дошла; дай-ка я поищу. Я его живо, прохвоста, на свежую воду выведу. Давай.
Смущенная Катюша протягивает ему толстую книгу в потрепанном переплете.
— Авдеенко Степан. Доставлен вторым участком милиции. На левой щеке родимое пятно. Твой? — спрашивает Петька, читая по алфавиту.
— Нет, у меня же этот… Шампанский. У него родинки на животе — три звездочки.
— Аксанова Елена. Блондинистая. Особых примет не обнаружено. Твой?
— Это, кажется, девочка…
— Это все равно. Байко Григорий. Найден у ворот. Скончался… Отчего это он, а?
— В помойку упал, — говорит Катюша. — Няньки при нем не было…
Петька нежно хлопает по обнаженному плечу девушки. Та ёжится, гримасничает.
— Молодец девка. Медали тебе за это не выдали?
— Я-то причем? Говорю — нянька. Ухажеры к им каждый день шляются.
— Ты тоже не зеваешь. Воловников Сидор. Твой?
— Нет. У меня Константин.
— Тут и Элеонору на Сидора переделают.
Моего «сына» в списках живых и умерших (последних было втрое больше) не оказалось, и девушка, сияя прелестными синими глазами, просит подождать, пока из Женотдела придет заведующая домом — она, наверное, знает о судьбе моего Костинки. Соглашаемся. Петька — совсем ненормальные! — располагается на диване, как дома: нога на ногу, в зубах — устрашающего вида трубка; его руки начинают подозрительно скользить по розовой блузке. Катюша смеется.
В соседнюю комнату приоткрыта дверь. По не совсем грязному полу расползлось человек десять детей, бледных, в неимоверно засаленных рубашенках. Один упал со стула и орет во всю Ивановскую, что, видимо, мало занимает особу средних лет, художественно накрашенную. Особа смотрит […] пытается пленить мое сердце очаровательнейшей улыбкой.
— Много у вас детей?
Особа начинает грызть ноготь и постукивать ножкой по полу.
— Это у нас выясняется по вечерам.
— Почему по вечерам?
— Система у нас, значит, такая. На день они расходятся по городу, многие удирают, а многие…
— Мрут?
— Вот так сказал: мрут! Всякие несчастные случаи бывают. За всеми не присмотришь.
У дверей стоит мальчуган в дырявом костюме из рогожи. У него воспаленные, залитые гноем глаза; лицо в какой-то омерзительной сыпи. С невольной брезгливостью глажу русую головку, спрашиваю:
— Как тебя зовут, малыш?
— Карл.
— Ты из колонистов? Немец?
— Он подкидыш, — поясняет особа, — и мы его записали в честь нашего великого учителя так: Карл Маркс. По-моему, очень остроумно.
— Очень. Ты сегодня обедал?
— У нас обедов нету, — шепчет Карл, — пугливо оглядываясь назад.
Особа поясняет:
— По недостатку средств мы даем им только ужин. Да и то только потому даем, что иначе они все разбегутся, дурачье такое. Разве они понимают что-нибудь? Чувствуют добро? Дубины.
— Что же ты ел сегодня, Карл?
— По добрым тетям походил, а они мне хлебца дали.
Не дождавшись заведующей, мы уходим. На улице Петька долго и обстоятельно рассказывает о прелестной Катюше. Мне как-то не по себе, тяжело. Завернув за угол, я спрашиваю:
Неужели кто-то серьезно думает, что это — дом ребенка?
— Никто и не думает. Дети — только ширма. А на самом деле в этом «доме» все, начиная с заведующей и кончая последней нянькой — уличная дрянь; в нем процветают спирт и медицинские операции, законом недозволенные. Очень просто. Давно уже следовало этот дурацкий серп и молот заменить красным фонарем. А в городе этот «дом ребенка» недаром называется «домом от ребенка»…
КНИГА БЫЛЕЙ
I. Трое
Лестница была узкая, круглая, вся в ломающемся стекле замерзшей воды. Чтобы не упасть, Клавдия Алексеевна всегда держалась за перила, тоже обмерзшие, и осторожно ставила на истертую ступеньку ногу в кухаркином валенке. Кухарки давно уже не было и ничего уже не было. А вот валенки — искривленные, с парусиновыми латками на расплывшихся носках — почему-то остались.
Лестница была узкая, крутая. А на верхней площадке, прислонившись к маленькой, обитой клеенкой и войлоком, двери, Клавдия Алексеевна стояла обычно несколько минут неподвижно, дыша тяжело и часто. Потом дрожащими руками вкладывала в замочную скважину ключ, дверь открывалась с густым и грустным кашлем. Из передней, из темной комнатки за ней плыл раздражающий запах сырости.
С кашлем открывалась дверь, ударяясь сломанной ручкой о стол, неизвестно к чему и кем поставленный у самого входа. Впрочем, на нем жил, доживая последние дни, третий и последний обитатель этой квартиры — дог Буль. Лет двенадцать тому назад его купил в Лондоне, на собачьей выставке, покойный генерал, привез в Петербург в плетеной корзинке. Стоил он шестьдесят фунтов, имел аттестат с целым рядом надписей и печатей и две медали — одну серебряную, другую — золотую, с вытесненным на ней годом — '1910'. Первую медаль взяли при обыске, на вторую, запрятанную генеральшей в дымовую трубу, Клавдия Алексеевна выменяла два возка дров с полсотнею яиц, оказавшихся тухлыми. Аттестат бросили на старой казенной квартире по Миллионной, где вообще все бросили.
На стуле день и ночь, не слезая лежал Буль, следя стекленеющими глазами в одну точку — на проволоку бывшего когда-то звонка. Нервно вздымалась на груди вылезшая шерсть, вдоль хребта ходил взад и вперед какой-то комок — собачий тик. Увидев генеральшу, Буль тихонько шевелил лапой, жалобно взвизгивая. Клавдия Алексеевна, согрев дыханием руки, с трудом подымала его и несла в комнату, низкую, холодную, где жили они трое — Буль, генеральша и ее сын, Юрий, чахоточный юноша, рисовавший плакаты для цирка и кабарэ.
На ящике у чугунной печки Буль успокаивался и, оскалив беззубую челюсть, смотрел в огонь немигающими глазами. Половина окна пропускала в комнату скудный зимний свет: другая половина, с разбитым стеклом, была забита мешками с соломой. Холодок острой струёй шёл от нее к двери, чуть шевеля шерсть на спине Буля. Генеральша, не снимая пальто, переделанного из генеральской шинели, чистила