Сашенька удивленно поднял брови.
— Деньги? Вот новости еще! А для чего тогда комиссариат финансов существует? У меня ведь эти… боны или купоны… черт их знает, как они там… Закупил что-нибудь и даю такую бумажку: деньги, говорю, получите в любом казначействе или отделении государственного банка. Всех благ! Ну, и тут надо скорее на вокзал и давать стрекоча, потому что хотя боны эти самые и настоящие — знакомая одна целую книжку сперла — но подпись на них — моя, а печать — комиссариата здравоохранения, только слово «здравоохранение» затерто. Очень просто.
Чуть ли ни в каждом городе были у Сашеньки родные, друзья, хорошие знакомые, снабжавшие его в изобилии бланками, образцами подписей, печатями различных ведомств и войсковых частей. Здесь же, в Екатеринославе, продав пшеницу за полцены (не был он коммерсантом), Сашенька поехал на дачу в Славянск, потом — в Алупку за вином для киевского Губздрава, оттуда — на Волынь закупать скот для интенданства армии Буденного. Справедливость требует сказать, что у него никогда не было заранее определнного плана; все делалось у него по наитию свыше, зависело от тех или иных реальных возможностей в виде особенно удачно сформированных документов, причем довольствовался Сашенька малым.
— Служить в советских учреждениях или в красной армии я не могу и не хочу принципиально, — говорил он мне, — а жить дома или учиться не дают. Что прикажешь делать? Вот я и плаваю в мире сильных ощущений риска игры с чекой. Конечно, я мог бы составить себе порядочный капитал на совдепской неразберихе, но, ей-богу, меня тошнит. Ведь — жульничество, как ни как. Потому, я поставил себе за правило «зарабатывать» только необходимое, не больше. Рад, что и обезоруженный наношу вред красным. Чего же мне еще надо?
На следущий день, утром, встреченный весьма почтительно, Сашенька получил в исполкоме железнодорожный пропуск в Одессу, а вечером, почему-то изменив решение, направился в том же костюме (ходил он всегда в английской шинели и «танках») и в тот же исполком с документами на имя какого-то Сергеева, ходатайствовать о пропуске в Ростов на предмет организации сборов в пользу больных и раненых красноармейцев.
Я страшно беспокоился за него.
— Послушай, это уже не смелость и даже не нахальство, а просто безрассудство.
— Ты думаешь? Ничего! Вечером будет только дежурный, который, кажется, меня утром не видел.
Пропуск в Ростов был выдан, но Сашеньку заметили. Знакомая барышня из исполкома срочно сообщила нам, что на вокзале прогуливается некто в черном, жаждущий схватить моего друга со всеми атрибутами его веселой профессии — фальшивыми бумагами, печатями, разноцветными карандашами и чернилами, красноармейскими, курсантскими и рабфаковскими значками, знаками отличая всех степеней и видов.
— Какой он «вумный»! — захохотал Сашенька и поздней ночью укатил на обывательской подводе в глухое село объявлять… мобилизацию лошадей согласно приказу окружного военного комиссариата от 19 августа за № 9345-а (приказ такой, действительно был, и, выдавая Сашеньке мандат, я действовал, таким образом, почти законно).
Через неделю меня посетил высокопоставленный босяк интернационального типа и принес небольшое письмо от «товарища председателя харьковской губернской рабоче-крестьянской инспекции, такого молодого, такого идеалиста», с которым он имел честь познакомиться в поезде.
«Мобилизация не удалась», — пишет Сашенька, — «только девять лошадей и куль белой муки продал в другой губернии. Еду отдохнуть на Волгу. Устал я как-то. Vale. Саша».
Уже в Петрограде я получил от него еще одно, последнее письмо, написанное тем же милым, женственным почерком.
«Сижу в Москве третьи сутки. Здесь еще противнее, чем у нас, на юге, но я попал сюда по делу — украинский комиссариат земледелия послал меня за информацией. Думаю переменить службу. Мне обещали место в Внешторге. Удастся ли — не знаю. Сложно это очень…»
И теперь в стране холодной, неуютной, я все время жду его. Каждый раз, узнав о новой торговой делегации, о новом посольстве советского «правительства», думаю: а вдруг Сашенька? Но куда писать ему? Кто знает — какая баронская корона украшает бесшабашную голову моего веселого друга — «такого молодого, такого идеалиста»?..
Сашенька, откликнись!
V. Дом ребенка
Меня всегда сильно интриговал этот длинный голубой дом на углу Школьной и Торговой. Было в нем что-то действительно детское, наивное, простодушное, а где именно притаилось оно — не понять. То ли в аршинной вывеске с кривым серпом и молотом на слишком тонкой ручке, то ли в ряде прозрачных занавесок. Или, может быть, просто — так? Просто, подходя к этому дому, я почему-то настраивал себя на грустно-сентиментальный лад? Бог его знает…
— Мне приходилось слышать, что советская власть все-таки что-то сделала на «младенческом фронте», — сказал я однажды Петьке, — долговязому парню, проходившему курс наук в местной гимназии после того, как он года два уже был обременен семейством, столь же многочисленным, сколь и голодным.
Петька кивнул головой.
— Как это ни странно, но это правда; им удалось достигнуть крупных успехов. Хотите, отправимся завтра в «Дом ребенка»? У меня там знакомые.
— С большим удовольствием. В серии моих наблюдений не хватает именно этой области — области воспитания грудных ребят.
— Там не только грудные, — сказал Петька, подбрасывая в буржуйку угля, который он с некоторым риском для здоровья еженощно крал на вокзале.
Спустя несколько дней мы отправились.
Светлые, не совсем грязные комнаты. Картинки этакого веселенького содержания на стенах — лубочные Психеи и пухлыми Амурами, прилизанная весна, непременный член приличного общества — «Остров мертвых», зайцы вверх головами. Все — как в лучших домах.
Диван, большой, широкий, с просиженной насквозь клеенкой. Хорошенькая, слишком хорошенькая девушка в розовой блузке несколько вольного покроя. Петька долго жмет ей руку («у меня там знакомые»), ржет — смеяться по-человечески он не умеет, пытается обнять.
— И всегда вы так, Петя… А еще образованный! — кокетничает девушка и говорит мне:
— Они, можно сказать, совсем ненормальные, как что — сразу целоваться лезут.
Петька берет меня за руку.
— Мой лучший друг, хотя насчет баб — балбес. Сволочь, одним словом.
Я уже успел привыкнуть к петькиной ругани, но все же пытаюсь остановить его.
— Замолчите! Ведь, все-таки это детский дом…
Петька чешет затылок.
— Ага… Конечно, вы правы. Да, кстати, о детях. Вот, Катюша, сей молодой, но многообещающий человек поместил в прошлом году сюда своего годовалого сына и горит любопытством знать, где таковой в настоящее время болтается. Понимаешь, отцовское
чувство и так далее. Откровенно говоря, такого папашу надо было бы выдрать по первое число, но я, как друг, должен помочь.
«Отец», т. е. я, стоит у зеркала и стойко сносит поклеп, вспоминая, как звали его легендарного