хорошо знающий Север, кстати, потому и приглашенный Брусиловым штурманом экспедиции, уверен, что строить нужно легкие нарты и каяки по типу эскимосских, которые можно бы легко перетаскивать по тяжелым торосам от одного разводья к другому. Брусилов же, срываясь на крик, не вдумываясь в реальность предполагаемого, скорее всего только ради принципа, приказывает готовить тяжелую промысловую шлюпку, под которую, если брать ее в путь, нужно строить чуть ли не тракторные сани.
Или эпизод со снаряжением, которое Альбанов берет с собой в дорогу. Оно принадлежит Брусилову, как и все на корабле, и Георгий Львович мелочно и скрупулезно несколько раз пересчитывает его, составляет подробный список и просит Альбанова потом непременно вернуть снаряжение, вплоть до каяков и нарт, построенных Альбановым, которые за дорогу, разумеется, развалятся. Валериан Иванович еле сдерживается, чтобы не взорваться: можно было подумать, что они отправляются не в тяжелый путь, который еще неизвестно чем кончится, а на легкую прогулку.
Я привожу в качестве иллюстрации отрывок все из тех же «Записок…», кажется, единственный, неосторожно характеризующий Брусилова, потому что до этого и позже Альбанов всячески старался избегать давать оценки поступкам командира. Этот отрывок ярко характеризует состояние этого, в свое время добродушного, благородного и смелого человека:
«Уже поздно вечером Георгий Львович в третий раз позвал меня к себе в каюту и прочитал список предметов, которые мы брали с собой и которые, по возможности, мы должны вернуть ему. Вот этот список, помешенный на копии судовой роли: 2 винтовки Ремингтон, 1 винтовка норвежская, 1 двуствольное дробовое ружье центрального боя, 2 магазина шестизарядные, 1 механический лаг, из которого был сделан одометр, 2 гарпуна, 2 топора, 1 пила, 2 компаса, 14 пар лыж, 2 малицы 1-го сорта, 12 малиц 2-го сорта, 1 совик, 1 хронометр, 1 секстант, 14 заспинных сумок, 1 бинокль малого размера.
Георгий Львович спросил меня, не забыл ли он что-нибудь записать. По правде сказать, при чтении этого списка я уже начинал чувствовать знакомое мне раздражение, и спазмы стали подступать к моему горлу. Меня удивила эта мелочность. Георгий Львович словно забыл, какой путь ожидает нас. Как будто у трапа будут стоять лошади, которые и отвезут рассчитавшуюся команду на ближайшую железнодорожную станцию или пристань. Неужели он забыл, что мы идем в тяжелый путь, по дрейфующему льду, к неведомой земле, при условиях худших, чем когда-либо кто-нибудь шел? Неужели в последний вечер у него не нашлось никакой заботы поважнее, чем забота о заспинных сумках, топорах, поломанном лаге, пиле и гарпунах? Мне казалось тогда, что другие заботы сделали его в последний день несколько вдумчивее, серьезнее Я сдержал себя и напомнил Георгию Львовичу, что он забыл записать палатку, каяки, нарты, кружки, чашки и ведра оцинкованные. Палатка была записана сейчас же, а посуду было решено не записывать. „Про каяки и нарты я тоже не пишу, — сказал он, — по всей вероятности, они к концу пути будут сильно поломаны, да и доставка их до Шпицбергена будет стоить дороже, чем они сами стоили бы в то время. Но если бы вам удалось доставить их в Александровск, то сдайте их на хранение исправнику“. Я согласился с ним Сильно возбужденный, ушел я из каюты командира вниз».
Альбанов, невольно дав оценку поведению Брусилова, старается быть до конца объективным и самокритичным, потому сразу же оговаривается: «Сейчас, когда прошло уже много времени с тех пор, когда я могу спокойно оглянуться назад и беспристрастно анализировать наши отношения, мне представляется, что в то время мы оба были нервнобольными людьми. Неудачи с самого начала экспедиции, повальные болезни зимы 1912/13 года, тяжелое настоящее положение и грозное неизвестное будущее с неизбежным голодом впереди — все это, конечно, создавало благоприятную почву для нервного заболевания. Из разных мелочей, неизбежных при долгом совместном жилье в тяжелых условиях, создалась мало-помалу уже крупная преграда между нами. Терпеливо разобрать эту преграду путем объяснений, выяснить и устранить недочеты нашей жизни у нас не хватило ни решимости, ни хладнокровия, и недовольство все накоплялось и накоплялось….
А между тем, я уверен теперь, объяснись мы хоть раз до конца, пусть это объяснение сначала было бы несколько шумным, пусть для этого нам пришлось бы закрыть дверь, но в конце концов для нас обоих стало бы ясно, что нет у нас причин для ссоры, а если и были, то легко устранимые, и устранение этих причин должно было только служить к всеобщему благополучию».
И в такой вот обстановке нервозности, непонимания и даже скрытой враждебности Альбанов уходит с судна. Все это мешало хотя бы более или менее хорошо подготовиться к походу, а и без того многого из снаряжения и продовольствия не хватало. Да и поджимало время. Давайте попытаемся представить Альбанова в последние дни на «Св. Анне».
Решение твердое, но все-таки не может не глодать сомнение: что ждет впереди? И что будет с оставшимися? Сначала он решил уходить один. Это ведь только потом, видя его непреклонную решимость, к нему присоединяются другие. Любопытная, кое о чем говорящая деталь: с судна с ним уходила самая простолюдинная часть экипажа — матросы, кочегары…
Решиться уходить одному с еще не терпящего бедствия корабля, дрейфующего чуть ли не у самого Северного полюса! На такой шаг, несомненно, мог решиться или сумасшедший, или человек невероятнейшего мужества. Никто в истории освоения Арктики и Антарктики — ни до него, ни после — не собирался и не предпринимал подобное путешествие в одиночку.
Мало того, у него не было каких-нибудь мало-мальски годных карт района, по которому предстояло идти: «Мы тогда даже не были уверены в том месте, где мы находимся и где мы должны встретить землю. На судне у нас не было карты Земли Франца-Иосифа. Для нанесения своего дрейфа мы пользовались самодельной (географической) сеткой, на которую я нанес увеличенную карточку этой земли, приложенную к описанию путешествия Нансена. Про эту предварительную карточку сам Нансен говорит, что не придает ей серьезного значения, а помещает ее только для того, чтобы дать понятие об архипелаге Земли Франца- Иосифа. Мыс Флигели на нашей карте находился на широте 82 градуса 12 минут. К северу от этого мыса у нас была нанесена большая Земля Петермана, а на северо-запад — Земля короля Оскара Каково же было наше недоумение, когда астрономические определения марта и первых чисел апреля показали наши места как раз на этих сушах и в то же время только бесконечные ледяные поля по-старому окружали нас».
На что же он все-таки надеялся?
Только на самого себя. Вы прочитали его «Записки…» торопясь, — что же будет дальше?
Прочтите их еще раз — не спеша, вдумчиво. Проследите за его спокойными и, может быть даже, с первого взгляда холодными мыслями. Его ничто не может заставить хоть на мгновение потерять самообладание. Его мужеству можно удивляться снова и снова Откуда это непоколебимое, что бы ни случилось, спокойствие духа?
Его «Записки…» потрясают прежде всего простотой, чувством меры, которого порой не хватает и маститым литераторам, в них нет и тени трагического нагнетания. Но литературный талант талантом, он несомненен (вспомните его «тройку» по русскому языку), главное в другом — их мог написать только человек очень мужественный, и не просто мужественный, а даже не подозревающий в себе этого качества, точнее, считающий его само собой разумеющейся чертой каждого берущего на себя право называться мужчиной.
Нельзя без содрогания читать строки из дневника Альбанова о смерти Нильсена. Она потрясает прежде всего опять-таки своей мужественной простотой:
«К этой могиле был подвезен Нильсен на нарте, и в ней его похоронили, наложив сверху холм из камней. Никто из нас не поплакал над этой одинокой, далекой могилой, мы как-то отупели, зачерствели. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло самое обычное дело. Только как-то странно было: вот человек шел вместе с нами три месяца, терпел, выбивался из сил, и вот он ушел уже… ему больше никуда не надо… вся работа, все труды и лишения пошли насмарку. А нам надо еще добраться вон до того острова, до которого целых 12 миль. И казалось, что эти 12 миль такое большое расстояние, так труден путь до этого острова, что Нильсен просто не захотел идти дальше и выбрал более легкое. Но эти мысли только промелькнули как-то в голове; повторяю, что смерть нашего товарища не поразила нас. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех нас стояла за плечами. Как будто и враждебно поглядывали теперь мы на следующего „кандидата“, на Шпаковского, мысленно гадая, „дойдет он или уйдет ранее“. Один из спутников даже как бы со злостью прикрикнул на него: „Ну, чего сидишь, мокрая курица! За Нильсеном, что ли, захотел! Иди, ищи плавник, шевелись!“ Когда Шпаковский покорно пошел, по временам запинаясь, то ему еще вдогонку кричал: „Позапинайся ты у меня, позапинайся!“ Это не было враждебностью к Шпаковскому, который