что я с честью исполнил свой долг государя. Несмотря на многочисленные смуты внутри страны и нашествия врагов извне, в мое царствование империя процветала, а границы ее были надежно защищены'.
- Интересно, что об этом скажут в Амиде? - улыбнулся я Оривасию и стал читать дальше.
'Мы поручаем нашу молодую жену Фаустину заботам нашего благороднейшего брата и наследника. На ее содержание выделены средства по отдельному завещанию. Перед смертью мы возносим молитвы, чтобы наш благороднейший брат и наследник соблюдал это завещание, как подобает великому государю, чей долг - быть милосердным к слабым'.
- Когда-то я именно это пытался сказать ему, - заметил я, помолчав, но Оривасий как-то странно на меня посмотрел.
- Он-то тебя пощадил, - сказал он.
- Да, на свою голову. - Я бегло проглядел оставшуюся часть завещания. В ней Констанций отказывал своим друзьям и приближенным различные поместья и денежные суммы. Меня особенно потрясла фраза: 'Нам трудно найти нашему благороднейшему брату и наследнику более мудрого и преданного советника, нежели хранитель священной опочивальни Евсевий'. Она заставила рассмеяться даже Оривасия. А закончил Констанций обращением непосредственно ко мне. 'Между цезарем Юлианом и мною существовали разногласия, но, думается, оказавшись на моем месте, он поймет, что мир не так уж велик, как это казалось ему ранее, когда он еще не поднялся на эту вершину, где может поместиться лишь один человек. Он поймет также, что огромная ответственность за всех заставляет этого человека порою принимать поспешные решения огромной важности, о которых приходится впоследствии сожалеть. Императора не дано понять никому, кроме ему подобного, - мой благороднейший брат и наследник поймет это, как только поднимет державу, выпавшую из моих рук. После смерти я навечно становлюсь его собратом по пурпуру. Куда бы ни счел Господь нужным поместить мою душу, я буду наблюдать за деяниями моего брата с сочувствием и надеждой, ибо, познав все величие и мучительное одиночество, сопутствующие его новому сану, он сможет если не простить, то понять своего предшественника, желавшего только стабильности в государстве, неукоснительного и справедливого исполнения всех законов и торжества истинной веры в Бога, который дарует всем нам жизнь и к которому мы все в конце ее возвращаемся. Молись за меня, Юлиан'.
Таковы были последние его слова. Мы с Оривасием потрясенно переглянулись: было трудно поверить, что это безыскусное послание принадлежит человеку, четверть столетия правившему миром.
- Это был сильный человек. - Вот и все, что я сумел сказать.
На следующий день я приказал принести богам жертву. Мои легионы были в восторге не только оттого, что я стал императором (а значит, междоусобной войны не будет), но и оттого, что им позволили открыто воссылать молитвы старым богам. Многие из солдат были моими братьями по Митре.
Апрункул также уговорил Юлиана поставить рядом со своими изображениями изображения богов: мол, если кто-нибудь в знак почтения к императору воскурит перед его изображением фимиам, он одновременно, хочет того или нет, почтит и богов. Эта идея также пришлась многим не по вкусу, но Юлиан об этом умалчивает.
Не прошло и недели, как я распорядился тронуться в Константинополь. Не буду подробно описывать наше тогдашнее ликование. Даже зима, самая морозная за много лет, не в силах была его остудить.
Мела вьюга, когда мы миновали Сукки и спустились во Фракию. Ночь мы провели в древнем Филиппополе, а потом двинулись на юг. Еще не наступил полдень, а мы уже достигли Гераклеи - города в пятидесяти милях от Константинополя, где меня ожидал сюрприз. К моему изумлению, на городской площади выстроилась большая часть членов сената и Священной консистории, которые поспешили мне навстречу.
Я был совсем не готов к торжественному приему. После нескольких часов в седле я был весь покрыт грязью и валился с ног от усталости; кроме того, мне отчаянно хотелось по нужде. Представьте себе картину: новоиспеченный император, с ног до головы покрытый пылью, глаза у него слезятся от утомления, мочевой пузырь переполнен, а ему приходится принимать участие в медленной, размеренной церемонии и выслушивать велеречивые приветствия почтенных сенаторов! При этом воспоминании меня разбирает смех, но тогда я изо всех сил старался казаться милостивым и любезным.
Спешившись, я направился через площадь к дому префекта. Я шел по проходу между шеренгами гвардейцев-доместиков… они так называются, потому что расквартированы непосредственно в переднем портике Священного дворца. Производя смотр этого нового пополнения своей армии, я сохранял хладнокровие. В большинстве это были германцы в богато украшенных доспехах… вот, пожалуй, пока и все. Они, со своей стороны, изучали меня с нескрываемым любопытством и тревогой, что вполне объяснимо. Немало императоров в прошлом побаивались своей охраны.
Я поднялся по ступенькам и вошел в дом префекта. Здесь меня ожидали, выстроившись в ряд, знатнейшие вельможи Римской империи; при моем приближении они опустились на колени. Я попросил их подняться. Терпеть не могу, когда старики, годящиеся мне в деды, падают передо мной ниц. Не так давно я пытался упростить придворный церемониал, но сенат не утвердил моего указа - ничем из них не выбить привычки к холуйству! Они доказывали мне, что примерно такой же церемониал существует при дворе персидского царя и мне не к лицу вести себя иначе, а то народ перестанет меня бояться и чтить. Глупости! Впрочем, мне сейчас не до того, на очереди более серьезные преобразования.
Первым меня приветствовал Арбецион. В год моего назначения цезарем он был консулом. Ему сорок лет, он энергичен и на вид суров. Родившись в крестьянской семье, Арбецион вступил в армию простым солдатом и сумел стать командиром всей римской конницы, а затем и консулом. Раньше он метил на место Констанция, теперь на мое. С такой личностью можно справиться двумя способами. Можно его убить. Можно также завалить его по уши работой и держать при себе, не спуская при этом с него глаз. Я выбрал второе, так как давно заметил: если человек достаточно честен и благонамерен, но к тебе относится плохо, последнее ему следует простить. Тех, кто честен в общественных делах, надо к себе приближать, каковы бы ни были ваши личные счеты; в то же время от преданных, но бесчестных людей следует избавляться.
Арбецион приветствовал меня от имени сената, хотя и не был его председателем.
- Мы готовы выполнить любую волю Августа - любую… - произнес он вслух, но по гордому и надменному тону чувствовалось: этому не бывать.
- …и приготовить все к торжественному въезду государя в столицу, как того требует церемониал! - донеслось до меня, и я увидел, что из толпы сенаторов навстречу мне вышел дядя Юлиан. Его трясло от волнения и от малярии, которую он приобрел в бытность наместником в Египте. Я радостно его обнял. Мы не виделись семь лет, хотя, преодолевая страх, старались переписываться регулярно. Дядя за эти годы сильно сдал: лицо осунулось, желтая кожа покрылась морщинами, глаза ввалились, но в тот день он весь сиял. Взяв его под руку, я обратился к сенату:
- Ваш поступок тронул меня - не так уж часто сенат покидает столицу, чтобы встретить ее первого жителя, скорее наоборот, это я должен прийти к вам, своей ровне, и делить с вами тяготы власти. Вскоре мы встретимся в Константинополе, и вы получите от меня подобающие вашему сану знаки уважения, а пока хочу объявить лишь об одном. Подобно Адриану и Пию Антонину, я не возьму с провинций коронационных денег. Наша империя слишком бедна, чтобы приносить мне дары. - Мои слова встретили рукоплесканиями. Что-то еще промямлив, я пожаловался на усталость и вышел. Префект Гераклеи повел меня в комнаты. Он кланялся, спотыкался, путался у меня под ногами, пока наконец мое терпение не лопнуло и я не возопил: 'Ради Гермеса, где тут можно помочиться?!' Так величественно началось царствование нового императора, прибывшего на восток своей империи.
В доме префекта была небольшая баня. Отмокая в бассейне с горячей водой, я с наслаждением вдыхал обжигающий пар, а дядя Юлиан тем временем рассказывал мне о том, что происходило при дворе.