В старинных штофах на окне настаивались на травах разноцветные водки. Пробковые поплавки плавали в аквариуме, где били друг друга хвостами прозрачные рыбки. Бумаги на столе были сколоты рыболовными крючками.
— А теперь, — Прибылъский взял Швейцера под руку, — пойдемте. Я представлю вас своим многочисленным приближенным.
Приближенных действительно было много. Прибыльский знакомил их с Швейцером очень просто.
— Это — наша Фрося, — говорил он. — А это — наш Юрка. А вот этот гражданин — наш общий друг Иван Трофимович. А это — будущая певица киевской оперы. (Певица была заплакана — только вчера она провалилась на пробе голосов.)
Наконец очередь дошла до худого старика в железных очках, перевязанных шерстяной ниткой. Старик был в серой куртке со множеством карманов, в серых коротких брюках и огромных, с чужой ноги, ботинках с оторванной подметкой. Вид у старика, несмотря на явную нищету, был беспечный и благородный. Старик сидел на корточках и обивал синей материей диван. Швейцер сразу заметил, что диван он обивает криво.
— А это, — сказал Прибыльский, — наш музыкальный мастер, великолепный человек, Сергей Петрович Чирков.
Старик поздоровался со Швейцером и учтиво спросил по-французски, как он себя чувствует. Швейцер не менее учтиво ответил, что весьма благодарен и чувствует себя превосходно.
Позвали обедать. Швейцер смутился, но его силой потащили в столовую — огромную комнату, где, кроме обеденного стола и рояля, ничего не было.
За стол село множество людей разных возрастов и настроений. Уже знакомая девушка с опухшими от слез глазами — будущая оперная артистка. Другая, очень красивая девушка, все время дразнившая своего соседа — долговязого юношу в лыжном костюме. Невысокий, плотный, очень застенчивый еврейский поэт. Жена Прибыльского. Фрося — деревенская девушка, пахнувшая ситцем и мылом, — из-под опущенных ресниц она поглядывала на всех синими испуганными глазами. Человек неопределенных занятий Иван Трофимович (к концу обеда выяснилось, что он ученый-лесовод). Маленький мальчик по имени Тяпа — очень вежливый и очень любопытный, — ему подложили на стул три тома растрепанных нот. Старик с унылыми сивыми усами — дядюшка из Василькова, знаток мукомольного дела. Рыжая крашеная женщина, очень строгая и обширная, в красных туфлях, с лупоглазой собачкой на коленях — знакомая, приехавшая из Харькова, бывшая певица (она вспоминала, как студенты в свое время выпрягали лошадей из ее экипажа и везли его сами). Наконец, очень беспокойная бабушка — она вертелась на стуле, возмущалась невоспитанностью молодых людей и спрашивала, на каком языке теперь печатаются газеты, так как она, знающая, славу богу, русский язык, ничего в них не понимает. Чирков, Швейцер и сам Прибыльский сели рядом.
Вокруг стола ходили собаки. Они зевали от нетерпения, встречая появление каждого нового блюда коротким досадливым лаем, похожим на возглас: «Ах, черт возьми!» На них никто не обращал внимания. И все время то около одного, то около другого из обедающих появлялись на столе судорожно вцепившиеся в скатерть лапы кота Захара. Захар пытался заглянуть на стол, уставленный заманчивой едой. Один раз он потянул за скатерть и опрокинул рюмку с яркого цвета водкой.
Обед прошел шумно. Швейцер тоже выпил водки, и ему уже никуда не хотелось уходить из этого дома.
Когда после обеда подали чай, пирожные и вино, Чирков сел за рояль и заиграл марш. Он часто нажимал на педаль, и всякий раз его оторванная подметка хлопала, как пистон.
Швейцер спросил жену Прибыльского, почему Чирков, по профессии настройщик, обивает у них в доме диван.
— Ну, знаете, — ответила она, как бы извиняясь, — одной настройкой не проживешь. Человек он добрый, голодный. Вот и выдумываешь ему работу. Он у нас уже четвертый день живет, обивает диван, — добавила она и засмеялась. — Да и настройщик он не настоящий. Это известный киевский балетоман и бывший прожигатель жизни.
После обеда Швейцер рассказал Прибыльскому о пушкинском портрете. Прибыльский страшно обрадовался, что Швейцер приехал по такому необыкновенному делу и что вообще существуют люди, которые могут пренебречь своим покоем, здоровьем, размеренной жизнью ради любви к поэзии.
Прибыльский позвал Швейцера и бывшего прожигателя жизни к себе в кабинет, и они заперлись втроем. Предстоял серьезный разговор.
При первом же упоминании о портрете Чирков сделал скорбное лицо.
— Мой грех, — сказал он, картавя. — Я чудно знаю, что должен был сдать портрет в государственный музей или завещать его после моей — увы, очень близкой! — смерти кому-нибудь из уважаемых пушкинистов. Скажем, вам, — он взглянул в сторону Швейцера, — так как достойных родственников у меня, к сожалению, нет. Откуда вы узнали об этом портрете?
— От одной вашей «недостойной» родственницы, — ответил Швейцер, слегка раздражаясь. Он уже догадался, что портрет продан. — От Татьяны Андреевны Бобровой.
— Ах, Таня, Таня… — Старик снял очки и протер рукавом глаза. — Я совсем о ней позабыл. Я никогда ее не видел, но знаю, что она блистает красотой и талантом. Если ей передался шарм женщин из нашего рода, то она, должно быть, очаровательна.
— Но что же все-таки с портретом?
— Увы! Я не человек железной воли.
— Вы его продали?
— Да.
— Кому?
— В том-то и дело, что я продал его в ненадежные руки.
— Кому же все-таки?
— В Одессе, — сказал Чирков, — на Канатной улице в доме Мурзиды живет старый антиквар Соломон Зильбер. Ужасная бестия. В свое время я покупал у него всякие брик-а-бра. А два года назад колесо судьбы повернулось. Зильбер приехал в Киев погостить у замужней дочери, зашел ко мне и скупил остатки своих прежних вещей за ничтожную цену. И портрет тоже купил. Не спрашивайте меня за сколько, прошу вас. C'ast la vie, n'est ce pas? (Такова жизнь, не правда ли? фр.) Ничего не поделаешь!
«Значит, придется ехать в Одессу», — с облегчением подумал Швейцер. Раздражение его на старика Чиркова прошло. Швейцер уже гадал, сможет ли он выехать завтра же, и плохо слушал, что говорил Прибыльский. А Прибыльский говорил, что он с величайшей радостью принял бы участие в этих поисках, если бы, конечно, не срочная работа.
Когда Швейцер спускался по лестнице, из квартиры Прибыльского долетел неуверенный стук молотка — Чирков вновь принялся за обивку злополучного дивана.
После ухода Швейцера он вздохнул и сказал с неодобрением:
— Маленький, маленький, а злой!
Эти слова, очевидно, относились к Швейцеру. Но тут же Чирков забыл о Швейцере и начал насвистывать любимую арию:
Кот Захар сидел на диване и умывался. Изредка он прерывал это занятие, чтобы презрительно посмотреть на Чиркова. Захар удивлялся: что это за легкомысленный старик? Кто ему разрешил колотить молотком по дорогому дивану?